— Не играйте словами, Ариман, — возразил Минозис. — Энергия исторической памяти не вносится в мир извне, она возникает из энергии действия, сложенной с энергией поступательного движения в будущее.
Ученый сделал резкое движение — возможно, в голову ему пришла какая-то мысль, и он хотел удержать ее. Минозис замахал руками, будто птица, которая хочет взлететь, и неожиданно потеряв равновесие, свалился с островка в черную жижу поля Иалу, мгновенно поглотившую его. Даже кругов не осталось, только легкий всхлип. Неужели, — подумал я, — так уходят из этого мира?
— Нет, — сказал Ормузд, — так из мира не уходят. Ученый вернулся. Разговор окончен. Сейчас…
Учитель не закончил фразы. Купол обрушился на меня всей своей тяжестью, Алена еще сильнее прижалась ко мне — под бесконечно тяжелым одеялом купола мы были с ней одни. В этот миг, объединивший все мгновения обеих наших Вселенной с начала времен, я почувствовал, что мы с Аленой всегда были вместе и всегда — одни. Мы были с ней первыми мужчиной и женщиной, не понимавшими еще, что такое любовь, но знавшими, что нет в мире никого дороже друг друга. Мы были с ней Антонием и Клеопатрой, Парисом и Еленой, Фаустом и Гретхен, Тристаном и Изольдой, и даже Ромео с Джульеттой, которые никогда не существовали в реальности, начав жить не в мире, но сразу — в памяти человеческой. Мы были миллиардами мужчин и женщин, что любили друг друга с истока времен. Мы были миллионами из них, отдавшими за любовь свои жизни. И тысячами, кому довелось изменить своей любовью течение истории.
Мы были сами собой, но мы сами собой уже не были. Мы превратились в собственную память и стали мостом, соединившим два мира — тот, в котором мы родились, и тот, из которого теперь уходили в небытие.
Мы были одни, хотя я и понимал краем сознания, еще не обратившегося в память, что рядом уходили в небытие, становились памятью мои воины — Виктор, Чухновский, Ормузд, Антарм, Абрам Подольский, и Раскина, которая (я это ощутил мгновенным зрением и удовлетворенно улыбнулся) приникла к Генриху, отдав ему все то, что я сейчас отдавал Алене, и получая от него все, что я от Алены получал.
А потом сознание растворилось в памяти окончательно, и я — точнее, мы с Аленой, поскольку были теперь единым целым — увидел мир, каким он был на самом деле. Я только не знал, какой мир я видел — тот, где я родился, или другой, из которого сейчас уходил.
Планеты обращались вокруг звезд, звезды объединялись в галактики, а галактики разбегались во все стороны, и гнала их сила, названия которой я не знал, но суть которой была для меня ясна — суть была: память. Память о том мире, который был прежде и который перестал существовать, чтобы возникла новая Вселенная.
Я понял наконец, почему Ученые так не хотели моего явления в мир. Память о прошлом была той силой, что заставляла мироздание расширяться. Наша память добавляла новый импульс. Этот импульс нарушал равновесие.
— Ты видишь теперь? — это был голос Ормузда, Учителя, так хотевшего научить меня добру — природным законам, управлявшим этим миром.
— Вижу, — пробормотал я. — Поздно, Ормузд. Что сделано, то сделано. К тому же, мы проиграли.
В последний миг — я понимал, что ухожу из этой жизни, как уже уходил однажды из той — память сжалась до утлого мгновения, и я вернулся в себя: так перед смертью человека отпускает мучившая его боль, и он вдруг обнаруживает, что стал ребенком, и что все так хорошо вокруг, и игрушки, и мама…
Я стоял на берегу залива, а за морем садилось солнце. Песок был уже прохладным, а легкий бриз принес тонкий запах цветов акации — казалось, будто так пахнет солнце. Это был берег Апшерона, меня привозили сюда родители, когда мне исполнилось восемь, мы отдыхали в маленьком домике и сами готовили себе еду — я говорю «сами», потому что и мне доставалась часть работы: приносить щепки для костра, на котором отец жарил изумительное по вкусу мясо, какого я не ел больше никогда.
Я обернулся, воображая, что сейчас увижу маму с картофелечисткой в руке, и отца, разжигавшего пламя от падавших с солнца закатных искр. Темный женский силуэт на фоне уже темного восточного неба был знаком мне настолько, что я ошибся:
— Мама, — сказал я и понял — это была Алена.
— Алена, — сказал я, — почему ты…
Я не договорил. Я был еще мальчиком и не знал женщин, кроме собственной матери, которую, конечно, не знал тоже — разве только ее любовь ко мне, ту часть ее сути, что была обращена в мою сторону и доступна моему детскому сознанию. Но я был и собой — человеком, знавшим, что умирает во второй раз. Я хотел спросить у Алены, почему в этот момент она оставила меня, стояла рядом, смотрела…
Нет, это было всего лишь отражение в зеркале неба. Мы были вместе, и когда солнце взорвалось, а раскаленные ошметки светила впились мне в мозг, я знал, что и в новом мире мы с Аленой будем вместе. Теперь — навсегда.
Почему я был так уверен в этом? Почему я вообще был уверен в том, что смерть — всего лишь переход из мира в мир?
— Барух ата адонай… — я узнал голос Виктора, а голос раввина Чухновского повторил:
— Благословен будь, господь наш…
Последним усилием я попытался дотянуться до этих голосов, оставшихся на самом деле лишь на дне моей памяти, но сил было недостаточно.
Я умер, и последним моим ощущением был запах цветов акации: запах мамы, запах Алены, запах любви. А последней мыслью — сожаление о том, что прошло, и о том, что осталось непонятым, и о том, что я так и не сделал того, для чего был призван.
Призван — кем?
Эта мысль уже была не моей, память впитала ее и оставила в мире.
Часть третья. ORBIS TERTIS
Глава первая
Мрак. Безмолвие. Отсутствие.
Мрак был везде и был всем, бесконечность тянулась в прошлое и будущее, повторяя себя, и тоже была мраком.
Он был счастлив.
Он парил — может быть, в воздухе, но вероятнее всего — в собственном воображении.
Он раскинул руки, но были ли это на самом деле руки, а не его представление о них? Он подогнул ноги, но так и не смог определить, произошло ли это на самом деле.
Он сказал себе: «Я живу», это было не вопросом, а утверждением, и окружавший его мрак согласился с этим выводом, поскольку чем же иным было молчание, если не знаком согласия?
Он жил, но кто — он?
Вопрос этот занимал его недолго, поскольку он жил не мыслями, но ощущениями. Ощущений было на редкость мало, и ему пришлось создавать их самому.
Из инстинктов, из усвоенных когда-то рефлексов возникло ощущение тепла. И ощущение холода возникло тоже. Тепло было рукам, а ноги замерзли. Ему это не понравилось, и он смешал холод с теплом, создав ощущение влажности, которое понравилось ему еще меньше, и тогда он осознал собственную значимость в мире, где только созданные им ощущения составляли единственную и неповторимую реальность.
«Я живу», — повторил он и добавил: «Я ощущаю».
Но пока он ощущал только себя — не личность, а существо в мире, состоявшем из мрака и безмолвия.
«Я ощущаю», — повторил он и добавил: «Я хочу».
Он хотел того, чего не имел, и знал единственный способ получить желаемое: создать самому. Из чего? И что?
Он создавал слова, чтобы описать ощущения, и создавал ощущения, чтобы понять желания, а желания рождались сами и сами исчезали.
Создавая слова, он творил мир. Тепло и холод. Влажность и сухость. Мрак и… Что? Свет. Хорошее слово. Пусть будет свет.
И стал свет.
Свет возник из окружавшего мрака, будто мысль из подсознания. Он широко раскрыл глаза, но ничего не видел, потому что свет оказался всего лишь противоположностью мраку — и ничем более. Глазам стало больно, это было новое для него ощущение, он не хотел боли и закрыл глаза, вернув мрак.
Но полной тьмы уже не было, он почувствовал свою отделенность от мира и приоткрыл веки, хотя и боялся быть ослепленным. Свет, однако, оказался мягким, не таким, как в момент создания. Свет был, и значит, был мир, но мир был пуст, иначе он непременно увидел бы его содержимое.