— На один вопрос ты мне все равно ответишь… Все в мире — порождение Творца. Значит, и ты, Князь Тьмы, Дьявол, Вельзевул, Азазель, Сатан — я называю твои имена, коих великое множество — ты тоже сотворен Им, всесильным и светлым. Ты сотворен Им, и если ты восстал против Него, принеся в мир столько же зла, сколь велико было созданное Им добро, значит, это было нужно Ему, ибо без его воли…
Старик опять закашлялся, хотя на этот раз и ненадолго. Но силы его иссякали, да и квант памяти Голема, воспринятый Миньяном, рассеивал энергию быстрее, чем происходило осознание увиденного. Картина приобрела фрагментарный характер, Миньяну пришлось сосредоточить внимание на лице старика, на его губах, произносивших неслышимые уже слова, он сумел перехватить мысль этого человека, ясную и гораздо более глубокую, чем мог бы выразить создатель Голема в срывавшейся речи.
Мысль была такой: «Мир создан Богом. Дьявол создан Богом, ибо больше создать его было некому. Восстание Дьявола против Бога не могло происходить помимо воли Творца всего сущего. Зло пришло в мир, потому что так было угодно Создателю. Однако Творец изначально добр. Значит, создав зло, Он творил для мира добро. Следовательно, мир не может существовать, если в нем нет зла. Зло существует для спасения мира. Уничтожить зло нельзя — это все равно, что уничтожить мир. Я намерен убить порождение Дьявола. Значит ли это, что мир погибнет, когда я завершу свой опыт?»
Старик — был ли это Бен-Бецалель или некий его аналог во Второй Вселенной? — протянул руку, чтобы стереть со лба Голема первую из выведенных светом букв. Голем отступил, он был подчинен воле старика, создавшего его из глины, как Господь когда-то слепил из глины первого человека. Но Голем ощущал и свое, не зависевшее от воли Бен-Бецалеля предназначение: любое живое существо, созданное или рожденное в муках, немедленно теряет однозначную связь с создателем, и цель его существования не определяется больше той идеей, что владела творцом.
Рука старика вытягивалась, будто змея, зрелище оказалось ужасным, сам Бен-Бецалель не мог понять происходившего и готов был умереть от страха. Голем перестал отступать и неожиданно бросился вперед. На пути его находилась горячая ладонь Бен-Бецалеля, жар которой оставил на лбу монстра багровый след, буква «алеф» исчезла, и все было кончено прежде, чем Бен-Бецалель сумел осознать произошедшее. Голем рассыпался. Потрескавшиеся куски сухой глины, смешанные с песком, были не больше похожи на живое существо, чем стол, за которым работал алхимик. Но не это оказалось самым поразительным. Слово «смерть», оставшееся после того, как Бен-Бецалель отсек первую букву от слова «истина», пылало в воздухе там, где уже не было лба Голема, на котором этот текст был выписан изначально. Слово «смерть» пылало алым, и сквозь объемные буквы старик мог разглядеть противоположную стену своей кельи, на которой он лишь вчера изобразил зодиакальный круг в новой, им самим придуманной, художественной форме.
Бен-Бецалель получил ответ на свой вопрос. Он уничтожил порождение Дьявола, которое сам же и выпустил в мир. Но зло осталось. Осталась смерть, и Бен-Бецалель знал, что она будет с ним всегда — сейчас и потом, не надпись, а суть надписи, не название, а истина смерти, и истина эта вовсе не та, о которой говорят древние книги. Истина смерти, как истина зла, открылась ему сейчас в прозрачном видении одного-единственного слова.
Смерть существует в мире независимо от того, существует ли в мире объект, способный быть смертным. Сказав Адаму: «Отныне ты будешь смертен», Творец не в тот момент ограничил время, отведенное живому для жизни. Создавая мир, Господь создал для него и смерть, ибо, создав, Творец, сотворил начало. Сотворил то, чего не было прежде. Создавая начало, создаешь конец.
Означало ли это, что Адам был смертен изначально, и Господь лишь подшутил над ним, осуждая на то, к чему первый человек все равно был приговорен самим фактом своего явления в мире?
И если смерть — неизбежный спутник рождения, означает ли это, что Творец знал, что мир, создаваемый Им, погибнет? И если жизнь имеет конец, то имеет ли конец смерть? Уход из жизни в смерть не означает ли, что придется вернуться, поскольку и смерть конечна, а завершиться она может только собственной противоположностью — жизнью?
Бен-Бецалель прижал к вискам жаркие ладони и закричал от пронзительного жара. Это была смерть, и это было…
Это было возвращение, и Миньян вернулся, чтобы сразу уйти опять. Лишь на мгновение он увидел двадцатью глазами белое от напряжения лицо Минозиса и выражение непонимания, застывшее на нем, будто мазки краски на небрежно написанном портрете.
Губы Ученого раскрылись, но слова не успели заставить воздух в комнате завибрировать волнами, мысль была проворнее и застала Миньян прежде, чем он ушел: «Мы сделали это! Мы сделали…»
Они сделали это вместе. Любовь Алены. Преданность Натали. Знание Генриха. Вера Абрама. Убежденность Чухновского. Умение Ормузда. Разум Аримана. Проницательность Антарма. Целеустремленность Виктора. Активность Влада.
Что мог добавить к этому Минозис? Только собственное понимание неизбежности происходившего. Уходя, Миньян проникся ощущением этой неизбежности — оно было, как напутствие, без которого невозможно покинуть самого себя, отправляясь к себе — другому. В свой, но другой мир.
Когда Миньян уходил в Третий мир, была боль, но было и осознание борьбы с чужой силой. Сейчас, возвращаясь в Первую Вселенную, Миньян не ощущал ничего, кроме боли. Боль любви означала невозможность дать счастье возлюбленному. Боль преданности разорвала тонкую духовную нить, и Наталья Раскина не смогла бы уже принести себя в жертву Генриху Подольскому. Боль знания вспухла огненным шаром Большого взрыва: самое болезненное знание — это знание того, что все познанное теряет смысл, потому что возникает новый, совершнно отличный от прежнего мир, и знание, добытое веками и мучениями, имеет отныне смысл не больший, чем ветхий листок бумаги, плавающий на поверхности огненного океана.
Боль веры жаждала безверия, и Абрам Подольский не находил в себе больше сил бороться. Боль убежденности заставила Чухновского обратиться к глубинам собственного подсознания, и возникла иная боль — боль целеустремленности, сложившаяся с той болью, что терзала Влада.
А еще была боль умения, и боль разума, и боль проницательности, и страдание стало истинной сутью Миньяна — так ему, во всяком случае, представлялось, и он стремился убежать от себя в собственную память, где было все, кроме нынешней боли.
Однако и память тоже болела подобно ноющему зубу, и Миньян закрыл свой разум для прошлого, ощутив неожиданно, что перед ним возникают картины, которые были воспоминаниями, но не могли ими быть, потому что это были картины будущего.
Картины быстро стирались, рвались на полосы, под которыми проступали другие изображения, и слои эти были подобны бинтам, наложенным на рану: они избавляли от боли, но скрывали то, что должно было быть обнажено, потому что иначе невозможно найти дорогу… Куда?
Боль достигла того предела, когда у человека — даже самого нечувствительного — наступает шок, когда жизнь становится невыносимой, а смерть не приходит. Миньян терял сознание и не мог этому сопротивляться.
Если бы он был способен видеть происходившее в комнате Минозиса, если бы мысленным взглядом мог разглядеть выражение лица Ученого, и если бы хоть один звук смог достичь ушей Миньяна, уходившего из одной Вселенной в другую, он увидел бы, как Минозис тяжело опустился на плитки холодного пола, раскинул руки и сказал, обращаясь то ли к небу, то ли к себе, то ли к коллегам-Ученым, несомненно, слышавшим каждое его слово:
— Он сделал это.
И еще:
— Мы это сделали.
В воздухе комнаты возникла пыль, будто во время жестокого хамсина, ветра из пустыни, сухого, как Вселенная в те времена, когда эволюция материи еще не сумела соединить вместе два атома водорода с одним атомом кислорода. Пыль возникла из мысли, мысль родилась в сознании, а сознание принадлежало Минозису, пытавшемуся сохранить контакт с Миньяном хотя бы до того момента или места, когда и где Вторая Вселенная соприкасалась с Первой. Миньян и был такой точкой, таким местом, такой сутью.