Додумать мысль я не успел — разбилась новая волна, налетевшая на меня наискосок. Нет! — это был первый удар чьей-то идеи. — Нет! Не хочу!
Кто не хотел? Может, это было отражение моей собственной мысли, моего личного желания? Впрочем, себя я узнал бы. На меня рухнула из света чужая боль, и я впервые ощутил, что в этом, как мне до сих пор казалось, благополучном мире, есть такое страдание, какого лично я выдержать бы не смог.
Нет! Не хочу! И с меня содрало кожу — волна была не просто ледяной, это был холод гораздо ниже абсолютного нуля, и пусть мне не говорят, что такого не бывает в природе. В природе бывает все, и особенно — если это дается нам в ощущениях.
Не хочу!
Но и я не хотел жить в чужом страдании. С меня достаточно собственного. Чужое страдание прилипчиво, и я ощутил это на себе, потому что вопль этот — «Не хочу!» — мне пришлось отдирать от собственной кожи. Ужасное чувство, будто за тебя цепляются детские ручонки, и ты бьешь их наотмашь, а они цепляются опять, и нет этому конца…
Я все-таки выплыл, закачался на спокойной волне и неожиданно понял, что стал собой. Свет, окружавший меня, померк, я был там, где боялся оказаться с самого начала — в пустоте, черноте, невидимости, гулкости, глубине и бесконечной отрешенности пространства. Лишь одна звезда светилась в нем, и один луч тянулся ко мне от этой звезды.
— Поздравляю, — сказал голос Антарма. Следователь говорил так, будто находился рядом со мной, но я его не видел, а вытянув руки, не ощутил ничего — даже пустоты, если только такое возможно.
— Поздравляю, — повторил Антарм. — Вы неплохо справились с ускорением, Ариман. Теперь держите направление.
— Мое имя Аркадий, — сказал я. — Я действительно в космосе? Почему я не вижу себя? Почему не вижу вас? Почему только одна звезда? Один луч?
— Если вы сумели выйти на направление, — несколько раздраженно произнес следователь, — то знаете ответы на все заданные вами вопросы. Зачем вы спрашиваете? Вы же отдаляетесь от цели!
— Почему… — начал я и прикусил язык. Антарм был прав — задавая вопросы, я действительно отдалялся от своей цели, теперь я видел это — звезда, к которой я, должно быть, мчался со скоростью, неощутимой, как всякая скорость равномерного движения, стала слабеть, будто огонек маяка, теряющий яркость по мере того, как буря относит корабль все дальше в море.
Я запаниковал. Я заставил свои мысли (и вопросы, которые в них таились) свернуться в шарик, а шарик затолкал куда-то в пустое место под черепом, где-то на затылке — так мне, во всяком случае, казалось. Тонкая нить натянулась, звезда стала ярче, расстояния проявились в сознании и показались мне не такими уж большими, хотя я не мог бы ни назвать, ни представить ни единого числа.
Луч, по которому я скользил, свернулся жестким канатом, опутал мне ноги, затянулся петлей, лишив меня возможности двигаться и — вот странное ощущение! — даже думать. Мысли съежились до примитивных желаний и инстинктов, не поддававшихся сознательному управлению. Послышался испуганный возглас — не Антарма, чей-то другой, я мог бы узнать его, если бы хоть что-то соображал в тот момент.
В следующее мгновение — а может, сто лет спустя? — я обнаружил, что нахожусь в двух местах и веду как бы две жизни, прекрасно осознавая обе, хотя ни одной не способен управлять, поскольку воля моя оставалась связанной пленившим меня лучом, который, ясное дело, не имел к свету, как электромагнитной волне, ни малейшего отношения.
Одну жизнь вело мое физическое тело — оно стояло на вершине знакомого мне холма и с восторгом смотрело на женщину, медленно поднимавшуюся по склону. Другую жизнь вело мое сознание, оказавшееся в прозрачной клетке — нематериальной, конечно, это была идея клетки, созданная Ученым.
Ученый стоял передо мной, опершись на идею стола. Стол стоял в комнате, очертания которой колебались и дымкой поднимались к высокому потолку. Ученому не нужно было конкретизировать это представление, и оно оставалось как бы непродуманным и почти лишним, даже мешавшим нашему разговору. Несколько минут спустя это понял и сам Ученый, потому что идея комнаты в какой-то момент попросту исчезла, и я даже не сразу это обнаружил. Впрочем, это было уже потом, а сначала я поразился, узнав возникшего передо мной человека.
У Ученого были черты лица Генриха Натановича Подольского.
— Вот мы и встретились, Ариман, — сухо сказал Подольский.
— Здравствуйте, Генрих Натанович, — усмехнулся я. — Я был уверен, что мы встретимся.
— Мое имя Фай, — произнес Подольский. — Я Ученый Большого круга, и в мои обязанности входит, например, проблема безопасности.
— А я сыщик, — сказал я. — И в мои обязанности входит расследование вашего убийства в том мире, откуда мы с вами пришли в этот.
— Убийства? — помедлив, переспросил Подольский. Он не понял этого слова или искусно изобразил непонимание.
Мне странно было видеть Подольского живым и еще более странно — невредимым, без черной маски в форме ладони.
Почему-то новая его роль странной мне не показалась — ученым он был в Москве, им же остался, хотя, надо полагать, слово это обозначало здесь иные категории и возможности.
— Мой коллега Минозис, — сказал Фай-Подольский, — утверждает, что вы опасны для мира, поскольку ваша память обладает разрушительной энергией. Я вижу, что это действительно так.
— О чем вы говорите? — поразился я. — Если о том, что, помня о прошлой своей жизни, я способен кого-то убить здесь…
— Нет, — отрезал Подольский. — Речь идет о разрыве структуры Вселенной, и вы это прекрасно понимаете.
— О чем? — спросил я в недоумении. Мне не было никакого дела до какой-то структуры, тем более, если говорить о Вселенной: разве это не все равно, что обвинять московского бомжа в том, что он намерен уничтожить галактику Андромеды или потушить квазар?
— Послушайте, Генрих Натанович, — примирительно сказал я, думая о том, как закончить разговор и переместиться на холм, где моя телесная оболочка безуспешно пыталась сделать хотя бы шаг навстречу Ей — я падал, поднимался, падал опять, и полз вниз по склону с бездумием червя, безнадежно перелезающего через бесконечную для него стену, — я действительно не знаю, о какой опасности вы говорите.
— Вас зовут Ариман, — это был не вопрос, а утверждение, и я не стал спорить. Я сам назвал себя этим именем и лишь позднее понял, кем являюсь на самом деле. — Вас зовут Ариман, разве этого недостаточно для вывода?
— Какого вывода? — закричал я, все мое существо рвалось из клетки, в которую я был заключен: тело мое застыло, скрючившись в позе новорожденного младенца, а Она бежала вверх по склону изо всех сил, но не могла подняться даже на миллиметр, и ощущение безысходности наполняло ее ужасом.
— Вас зовут Ариман, — в третий раз повторил Фай-Подольский. — Это имя разрушителя.
Ученый сделал резкое движение — не руками, руки оставались в неподвижности, но мысленно, я ощутил этот жест, как ощущают кожей порыв ветра, — и прозрачная клетка сжалась подобно мешку, на который положили огромную тяжесть: мысли потекли медленно, вяло, краем еще не угасшего сознания я понимал, что собирался сделать Ученый, понимал даже, что если сейчас, немедленно не освобожу собственную мысль, то моя миссия закончится, не начавшись. А тело мое там, на холме, то ли умрет, как умер Ормузд, то ли останется существовать без признаков разума — на глазах у Нее.
— Нет! — воскликнул я и распрямился, будто поднял скалу.
— Да! — сказал Фай. — Судьба мира…
— Нет! — закричал я, сбрасывая скалу в черноту, начинавшуюся за пределами моей клетки. — Нет! — мысленно я оттолкнулся от прозрачной преграды, попытался разбить ее, броситься на своего врага…
Лицо Подольского начало чернеть, кожа на лбу и подбородке лопнула, рот раздвинулся в крике, но вместо вопля ужаса на мир упала тишина. Ладонь дьявола — моя ладонь — смяла лицо Ученого, а руки его, коснувшись сожженной кожи, упали плетьми. Фай не собирался умирать, он сопротивлялся, мысли мои, смятые и разорванные, разлетелись, пробив клетку, и упали в черноту, я ничего с этим не мог сделать, я терял себя, сознание превратилось в лоскуты, в пух из разодранной подушки. Только одна мысль оставалась невредимой, поскольку была моей сутью: «Я люблю тебя! Я люблю тебя, Алена!»