– Да, – медленно сказал Фокс. – Насколько мне известно, жена его работает в каком-то правительственном учреждении, а он служит в музее. Кажется, вы же мне об этом и рассказывали.
– Возможно, – ответил Эрик и, глядя в другой конец полутемной комнаты, где лежал Фокс, спросил: – Как вы думаете, ведь это только из-за Ригана он все эти годы считался неблагонадежным?
Фокс, освещенный слабым желтым светом ночника, горевшего у его изголовья, пожал плечами.
– Кто его знает! И не все ли равно? Он ничего от этого не потерял. И все-таки мне бы хотелось повидать этого мальчика, – рассеянно добавил он. Немного помолчав, он заговорил снова, и в голосе его послышалось наивное удивление: – Сейчас, вспоминая прошлое, я все больше и больше убеждаюсь, что он всегда побаивался меня, и никак не могу понять почему. Может быть, вы знаете?
– Нет, – сказал Эрик. Он вспомнил то время, когда глубокое равнодушие Фокса настолько подавляло Хьюго, что своей бесплодной нынешней жизнью он был обязан именно этому, а старик до сих пор не понимает, в чем дело. Но сейчас слишком поздно открывать ему глаза – ни для Фокса, ни для Хьюго это уже не имеет значения. – По-моему, вы ошибаетесь. Он всегда относился к вам с огромным уважением. Он ценил вас больше, чем кто бы то ни было.
– Я рад, – просто сказал Фокс и, отвернувшись к окну, снова стал глядеть на реку.
Эрик просидел полночи в кресле возле дремавшего Фокса. Ночник слабо освещал изрезанное морщинами лицо и белую подушку, и этот тусклый, призрачный свет проникал в самый дальний уголок сознания Эрика, где таились мысли, которых он избегал в течение больше чем половины прожитой им жизни. Сидя в полутьме и глядя на кровать, стоявшую у противоположной стены, он думал о том, как все это похоже на предсмертные часы его отца. Ни разу за долгие годы та тоскливая длинная зима не вспоминалась ему так ярко. Все впечатления подростка, в которых Эрик так и не успел разобраться, но которые никогда не забывал, вновь предстали перед ним, и он мог взглянуть на них глазами взрослого. Эрик понял, что если он тогда и плакал, так только из жалости к самому себе, ибо что же еще может чувствовать в такие минуты ребенок? Джоди, узнав о том, что существует смерть, задавал вопросы, которые могут служить доказательством этой простой истины. Джоди заплакал, узнав, что когда-нибудь должен будет умереть, и эти слезы были вызваны душераздирающей тоской при мысли, что и он в конце концов угаснет и превратится в ничто. Узнав, что и Эрик когда-нибудь умрет, Джоди тоже заплакал, но эти слезы высохли, как только он получил успокоительный ответ на вопрос: – А с кем же я останусь? – Иметь возле себя кого-то, кто о нем заботится, – вот что важнее всего для ребенка. И Эрик, которому пришлось в детстве остаться без отца, теперь понимал, что живые напрасно проливают слезы; только те слезы, которые уже не могут литься из сухих глаз мертвецов, означали бы подлинную трагедию смерти.
И еще одно воспоминание о той ночи всплыло у него в памяти: он вспомнил, что ужасное ожидание у постели умирающего отца было томительно скучным. Это впечатление было правдивым. Очень легко свыкнуться с мыслью о неизбежной кончине другого. Сначала становится грустно, так как понимаешь, что человек навсегда уходит из твоей жизни, потом, еще задолго до его смерти, постепенно свыкаешься с мыслью об утрате – так было с Эриком, когда он узнал о болезни Фабермахера.
Мысленно перенесясь в недавнее прошлое, Эрик вспомнил, как тщательно старался Хьюго избегать Фокса, и невольно сравнил ожесточение Хьюго с собственной непринужденностью, которую он всегда ощущал в обществе старого профессора. Эрик видел в нем просто человека, относившегося ко всему с полным безразличием, утратившего всякий интерес к жизни, потому что дело, которому он себя посвятил, больше его не интересовало. Чем же еще может жить человек, недоумевал Эрик. Жизнь сама по себе не имеет смысла, если человек не наполняет ее переживаниями, переходами от поражений к победам, от любви и счастья к одиночеству. Жизнь дает человеку только одно – способность чувствовать боль, и только благодаря боли Фокс наконец понял, что он живое существо. Но он осознал себя живым слишком поздно, когда гибель уже неизбежна, и тем самым как бы уподобился простейшим организмам. Судьба сыграла с Фоксом злую шутку.
В два часа ночи Фокс вдруг порывисто поднялся, пытаясь сесть в кровати, и замахал руками, словно стараясь сбросить навалившуюся на него тяжесть. Он шумно дышал и отчаянно боролся за каждый вздох. И Эрик, считавший, что он уже свыкся с неизбежной смертью старика, бросился к нему и стал разжимать крепко сомкнутые челюсти, тщетно стараясь засунуть ему под язык пилюлю. Эрик поддерживал старика, вне себя гладил искаженное мукой лицо, стремясь напомнить, что есть еще выход из мрачного, черного тупика. Но все это продолжалось меньше минуты. Эрик присел на кровать и, глядя, как исчезают признаки жизни, с потрясающей ясностью вспомнил последние минуты своего отца. Только сейчас он понял, почему в течение двадцати лет он так упорно избегал мыслей о своих родителях, что в конце концов даже самому себе стал казаться человеком без прошлого, без корней.
Эрик медленно опустил безжизненное тело на кровать и встал. Он был весь в поту. Несколько мгновений он стоял как окаменевший, потом подошел к телефону и позвонил ректору колледжа, старому другу Фокса – одному из тех друзей, с которыми всю жизнь при встрече обмениваешься сердечными приветствиями, и только. Ректор был потрясен этим известием. Он сказал, что сейчас же пришлет своего врача, а потом придет и сам.
Эрик прошел в темную кухню и залпом выпил стакан воды. Потом он вернулся в холодную, нежилую гостиную, подошел к окну, выходившему на реку, и, не зажигая света, сел возле него, дрожа мелкой дрожью. Он жадно вдыхал колючий ветерок, но сейчас ничто не могло прогнать терпкого привкуса, стянувшего ему рот, запаха тления, щекотавшего ему ноздри, и глухой тоски, овладевшей его сердцем, – всех ощущений, навеянных смертью.
Эрик вспомнил, с какими надеждами и планами он пришел вчера к Фоксу; он был убежден, что все ошибки позади и только теперь можно будет по-настоящему начать жизнь. Вопрос для него был только в том, какую дорогу выбрать. А ведь ему тридцать шесть лет, прожито больше половины жизни, израсходовано много творческих сил и энергии. Если остальное время, которое ему суждено прожить, промелькнет так же быстро, значит, ему осталось еще несколько мгновений жизни, и это так мало, что нельзя тратить времени на раздумье и подготовку.
Взять того же Фокса. Обстоятельства его смерти, самая смерть и даже вся его жизнь – сплошное опровержение присущих ему, Эрику, достоинств. Бесполезность даваемых себе обещаний и бренность всяких успехов были теперь слишком очевидны для Эрика. Вот урок, который он извлек для себя из сегодняшней ночи: человек должен взять от жизни все, что может, прежде чем наступит эта неизбежная агония конца. Надо пользоваться своей смертной плотью, выжать из нее все до конца, иссушить ее, пока не будет слишком поздно.
Когда Фокс говорил о работе в вашингтонской комиссии и упомянул о жалованье, Эрик почти не обратил внимания на названную им сумму – пятнадцать тысяч долларов в год. Сейчас каждый доллар как бы засверкал перед его глазами ярким блеском, приобрел огромный смысл, вселяя радужные надежды. Эрик спрашивал себя, чувствует ли он, как ученый, отвращение к тем политическим целям, в которых используется атомная бомба? Да, несомненно, он ненавидит эту политику с яростью обманутой жертвы. И, как ученый, не предпочел ли бы он, чтобы атомная энергия стала источником благосостояния и залогом мира? Конечно, разве нормальный человек может хотеть иного!
Но страшная истина заключалась в том, что человек в нем был сильнее ученого, а сегодня он убедился, что в последнюю минуту каждый умирает как человек, ни больше и ни меньше. Слишком долго он потворствовал самому себе; пора начинать жить по-настоящему, любой ценой!