Шевельнувшийся в нем гнев придал немного твердости его голосу.
– С Джоди несчастье? – произнесла Сабина.
– Нет, – ответил он и вдруг почувствовал к ней острую жалость. – С Хьюго.
17
Хьюго и Эдна снимали номер в отеле «Конститьюшн» на Коннектикут-авеню, потому что Эдна жила здесь в детстве. Уже в те времена отель начинал приходить в упадок, и его администрация лезла из кожи вон, стараясь получше обслужить генерала Мастерса, его супругу, маленькую дочку и гувернантку, составлявших милую и благовоспитанную семью. Вероятно, никто уже не помнил просторных, освещенных люстрами комнат тогдашнего отеля, кроме маленькой девочки в коротеньком, теперь уже старомодном платьице, которой суждено было жить в душе Эдны до самой ее смерти.
Несколько лет назад, когда они с Хьюго приехали в Вашингтон, Эдна ласково улыбалась про себя, вспоминая блеск и звон отцовских шпор, запах ярко начищенной кожи его сапог, душистого мыла, голубоватого дымка гаванских сигар и даже легкий аромат лаванды, который и теперь распространяла вокруг себя ее мать. В те дни ливреи мальчиков-рассыльных казались ей куда богаче и наряднее кадетских мундиров, а старомодная гулкая ванная, отделанная изразцами и фаянсом, поражала своим великолепием. Отель «Конститьюшн» казался ей несравненно красивее Белого дома. Да и как же иначе, ведь папа приезжал в Вашингтон только потому, что президенту больше не с кем было посоветоваться.
Маленькая Эдна Мастерс была прелестным ребенком с рыжевато-каштановыми кудряшками, застенчивым взглядом и властной манерой держаться – можно было подумать, что она собиралась командовать полком во время отлучек отца. Сейчас, тридцать лет спустя, тень той девочки широко открытыми от удивления глазами глядела на себя взрослую – на измученную, сломленную горем женщину. Эдна сидела в старомодном зеленом кресле, задумчиво устремив в одну точку усталый взгляд.
Она не обращала внимания на суету вокруг себя, не слышала сочувственных слов друзей. Она ощущала только невыносимую боль в груди и ужас при мысли о предстоящей одинокой жизни без человека, которого она любила до сих пор.
Временами она начинала сознавать, что рядом сидит Эрик Горин и держит ее руку в своей. И она поднимала на него глаза, видела его ласковый, грустный взгляд и трагически стиснутые губы. Она знала его почти пятнадцать лет, но только издали; до сих пор Эрик был для нее только мужем женщины, которую любил Хьюго.
С самого начала она знала, что Хьюго любит Сабину, она тайно страдала от унижения, на нее находили приступы бешеной ярости, но гордость не позволяла ей обнаруживать эти бурные переживания, она изливала их по разным мелким поводам, и окружающим часто казалось, что она выходит из себя по пустякам. Но время шло, и постепенно она стала относиться к этой любви как свойственному Хьюго недостатку, такому же незначительному, как и прочие, которые она ему всегда прощала.
Сабина тоже находилась где-то тут, но Эдне это было безразлично. Сейчас для нее существовали только она сама, Хьюго, которого она никогда больше не увидит, да этот человек, который сидел рядом и держал ее руку в своей. Эрик был для нее совсем чужим, но в минуты просветления она испытывала к нему глубокую благодарность за его присутствие, за то, что рядом с нею находится какое-то человеческое существо.
Сегодня днем, войдя в комнату, она увидела распростертое тело Хьюго и, даже не успев подойти к нему, сразу поняла все, словно подсознательно давно уже готовилась к этому. И как ни странно, прежде всего она рассердилась, потому что всякое самоубийство – невероятная глупость. Но в следующее мгновение она поняла, что это самоубийство вовсе не было глупостью. Видно, Хьюго все-таки чему-то ее научил. Он не оставил никакой записки. Эдна знала, что в последние минуты он не думал о ней, но она уже привыкла к его отношению, и это ей не показалось обидным. Все-таки по-своему он ее любил.
Второй раз за эту неделю Эрик сталкивался со смертью; ему снова казалось, что в комнате стоит запах сырой земли и тления. Полиция давно уже увезла тело для вскрытия, хотя смерть от цианистого калия можно было безошибочно установить и так, но Эрику все еще казалось, будто Хьюго сидит с ним рядом и, как утром на галерее палаты представителей, крепко сжимает его руку.
«Может, надо было сказать ему, – думал Эрик, – чтобы он не обращал внимания на Сэйлса, что все непременно образуется, когда я получу место в правительственной комиссии. И почему я не настоял, чтобы Мэри устроила Хьюго у себя?» Дважды Эрику представлялась возможность выручить Фабермахера, и оба раза он от этого уклонился. Даже вчера, за завтраком, вместо того чтобы обмениваться колкостями, они могли бы обсудить, чем и как можно помочь Хьюго. Вот о чем надо было думать, а не дуться на него из-за Сабины. Все эти волнения казались теперь такими ничтожными. Эрику было стыдно о них вспоминать. Он не смел поднять глаза на Сабину, которая тихо переговаривалась с Лили.
Он не мог спасти Фокса от смерти, как бы ни старался. Но разве Хьюго нельзя было спасти? Фокс был мертв уже за двадцать лет до своей смерти. Но разве Хьюго тоже был мертвым? Эрика огорчила смерть Фокса просто потому, что умер человек, но ведь Хьюго был не только живым человеком, а еще и талантливым ученым в расцвете творческих сил.
Эрик не признавал людей, не имеющих сильной и страстной привязанности к своему делу, не любящих свою работу больше всего. Он допускал в человеке и другие чувства – любовь, гордость, потребность в ласке, даже тщеславие, – но все это должно быть подчинено основному.
Если человек счастлив и может сделать счастливым другого, то все эти чувства должны только подкреплять его, сливаться с его стремлением выразить свое счастье в работе. Фабермахер не был счастлив. Его сгубила душевная слабость, переросшая в постоянный ужас при первом же столкновении с человеческой жестокостью – этой движущей силой в окружавшем его мире, – жестокостью, скрытой за прозрачными покровами тупости, фанатизма и смутной боязни всяких перемен.
Мысли Эрика постепенно перешли от воспоминаний о своем друге к оценке собственной жизни.
Он, как и Хьюго, тоже любил свое дело, обладал некоторым талантом и гораздо большими душевными силами. В те времена, когда он работал в лаборатории, его настойчивость преодолевала все препятствия. Он заставил Тони Хэвиленда довести опыт до конца, и этот опыт имел немалое значение для его дальнейшей карьеры. Там, где нужно было противопоставить свою волю воле другого человека, ему всегда сопутствовала удача.
Потом, в Кемберлендском университете, против него выступили иные силы, а еще позже, у Тернбала, в Нью-Йорке, дело обстояло гораздо сложнее, чем борьба двух личностей и столкновение их противоположных желаний. Весь мир, в котором жил Эрик, был его противником, и тут не могло быть ни поражений, ни побед. Каждый раз борьба начиналась и обрывалась, ничем не кончаясь.
Здесь, в Вашингтоне, произошло самое значительное в его жизни сражение, но личные конфликты были тут ни при чем. Ни на одного человека он не мог бы указать пальцем, сказав: вот это мой враг, он всему причиной. Эрик не мог указать ни на Арни, ни на Сэйлса, ни на Хольцера. Таких людей слишком много. И его настойчивость в борьбе один на один тут уже не могла ничем ему помочь.
И снова он спросил себя: мог бы он предотвратить эту смерть? Но каким образом? Мог ли он принять предложение Арни? И сейчас при одной мысли об этом в нем закипела глухая злоба. Нет, сейчас в нем происходило совсем не то, что было в темной квартире Фокса. Тогда, всего несколько дней назад, холодный запах тления так испугал его, что он в панике готов был ухватиться за что угодно. Теперь он был настроен иначе.
В ту ночь какая-то часть его давно подавляемого страха прорвалась наружу, и он неверно понял этот страх. Теперь он отбросил в сторону все накопившиеся в нем скрытые тревоги и стал понимать самого себя так, как никогда. Наконец-то он доискался ответа на вопрос, заданный ему давным-давно: «Почему вы хотите стать ученым?» Больше пятнадцати лет этот случайный, почти бессмысленный вопрос неотвязно стучал в его мозгу. Иногда, в хорошие времена, он казался надуманным и вызывал только усмешку. Теперь, однако, Эрик нашел исчерпывающий ответ. И, найдя его, почувствовал на себе тяжкую ответственность.