– Дрянь паршивая! – выругался он про себя.
Высокий старик, приникший к телескопу, сдвинул фуражку на затылок тем самым жестом, каким шестьдесят лет назад щеголь Риган выражал досаду при виде поражения спортсменов Амхерстского университета. Глаза его молодо заблестели от возбуждения. Он с минуту подождал, словно надеясь, что они почувствуют его ярость и поспешат исправить свою ошибку, подняв штору. Но штора не поднималась.
Он отошел от телескопа и рассеянно выпил захваченное с собой молоко. Давно уже он не был в таком расстройстве. Он снова подошел к телескопу и заглянул в окуляр. Штора была опущена. Ах, твари!
Это слишком действует на нервы, сказал он себе. Да, слишком. С тех пор как эти трое появились в Кемберленде, он все время нервничает. Словно его преследуют. Ему сразу тогда стало страшно, будто они – трое сыщиков и явились сюда, чтобы выследить убийцу, которому трудно доказать, что убийство было совершено при оправдывающих его обстоятельствах. Но никто не может сказать, что он к ним несправедлив, злобно думал Риган. С тех пор как умер старый Лич, трое преследователей были всецело в его руках, и разве он этим воспользовался? Нет, он сделал над собой огромное усилие и только из любви к науке каждый день подавлял в себе неудержимое желание вытолкать их в шею и велеть немедленно собирать свои пожитки. Он не поддался этому желанию, так как, что бы там ни говорили, а Кларк Риган – человек справедливый.
Но этот еврей – это уж слишком! Есть же границы всякому терпенью! Ведь он-то не приглашал этого Фабермахера. Разве какому-нибудь университету на Юге осмелились бы навязывать черномазого негра? Так почему же он, Риган, должен терпеть еврея? Если бы этот Фабермахер вел себя прилично, тогда бы еще куда ни шло. Но такая распущенность – нет, это недопустимо. И если б он его честь-честью не предупредил! Но такому только палец протяни, он захватит всю руку. Нет, никто его не осудит, думал Риган, если он примет решительные меры, – ни один человек со здравым смыслом. Траскер и Горин пусть пока останутся, если не будут задирать нос, а Фабермахер должен уйти. Без всяких разговоров.
Покрывая чехлом свой любимый инструмент и тщательно задергивая шторы, прежде чем зажечь свет, Риган обдумывал, как мотивировать увольнение Фабермахера – моральным ли разложением или антигосударственной деятельностью – и какая из этих причин будет казаться более убедительной.
Сабина очень удивилась, увидев, что Эрик вернулся домой так скоро; он казался расстроенным и мрачным. Она смотрела, как он шагает по комнате из угла в угол, но не сказала ни слова.
– Никакие слова на него не действуют, – вдруг заговорил Эрик. – Я показал ему письмо Фокса, но он даже не стал читать. Мне пришлось прочесть его вслух.
– И что же?
– И тут пришла она. Несмотря на то что он ей написал, она все-таки приехала, наотрез отказавшись расстаться с ним.
Эрик не сумел бы объяснить Сабине это гнетущее чувство, которое снова возникло в нем и приводило в такое тревожное состояние. Письмо Фокса было кратким:
«Дорогой Горин!
Пишу всего несколько строчек, хочу узнать, все ли благополучно у Хьюго? Я несколько раз писал ему, спрашивая, как идет его работа, но он не отвечает. Я, как и все, возлагаю на него большие надежды. Не болен ли он? Над чем он сейчас работает? Когда выберете время, черкните мне, пожалуйста, несколько слов, я очень беспокоюсь о нем. Привет Вам и Вашей семье.
Эрл Фокс».
И ни слова о самом Эрике. Фокс даже не потрудился спросить: «А что делаете вы, Горин?»
По дороге домой Эрик снова с горечью думал о том, что людские страсти, стремления и желания кипят вокруг, не задевая и не касаясь его. Он одиноко бредет по жизни, и сколько еще впереди часов, месяцев, лет – и никаких надежд, никакого просвета. «Но чего же я хочу?» – спросил он себя. Этого он и сам не знал.
4
Через четыре дня Эрику стало известно, что Фабермахер уволен; он был потрясен, но вместе с тем втайне обрадовался, словно предчувствуя приближение какой-то развязки, которая даст, наконец, выход бурному отчаянию и обидам, накопившимся в нем за последние месяцы.
Траскер, сообщивший ему об этом по телефону, просил немедленно прийти. Слушая его возбужденный, гневный голос, Эрик ощутил желание бороться против Ригана со всей той бешеной яростью, которую он до сих пор изливал только на самого себя.
Когда позвонил Траскер, Эрик помогал Сабине мыть посуду после обеда и еще держал в руках мокрое полотенце. Он наспех рассказал ей о случившемся и ушел. Сабина не могла пойти с ним – ей не на кого было оставить Джоди.
Атмосфера, царившая в доме Траскеров, явно говорила о том, что произошла какая-то крупная неприятность. Обе девочки сидели на ступеньках веранды и, против обыкновения, были очень молчаливы. Они поздоровались шепотом, точно в доме лежал тяжело больной. На краю веранды стояли два потертых чемодана. В гостиной Траскер, облокотившись о подоконник, смотрел перед собой невидящим взглядом. Эллен молча вязала, ожесточенно перебирая спицами, а Фабермахер стоял, прислонившись к роялю, и его тонкое лицо искажала страдальческая гримаса, будто где-то вдалеке вот-вот должно было произойти что-то страшное, а он не мог даже криком предупредить об опасности, потому что голос его был слишком слаб.
Все с надеждой взглянули на Эрика, и тотчас же мимолетное оживление потухло. Фабермахер вдруг резко выпрямился, зашагал по комнате и быстро заговорил:
– Да, вот что я еще забыл. У меня в столе, в нижнем ящике, лежит маленькая черная записная книжка. Там есть некоторые вычисления, которые я так и не докончил. Перешлите ее мне с остальными вещами, когда я сообщу вам адрес. И где-то лежит книжка Френкеля. Она тоже мне понадобится.
Эрик переводил взгляд с одного на другого. Все было кончено, а он опять остался в стороне.
– Но разве вы не успеете до поезда собрать свои книги? – спросил он.
Фабермахер вспыхнул и круто обернулся к Эрику, словно только что заметив его.
– Неужели вы думаете, что я когда-нибудь переступлю порог этого здания? – спросил он. – Если такси повезет меня мимо, я закрою глаза, чтобы как-нибудь не увидеть этого человека. Боже мой, почему я его не убил! Схватить бы эту гадину за мерзкую высохшую шею…
Эрик и Траскер переглянулись.
– Ладно, Хьюго, – сказал Траскер. – Теперь уже все кончено.
– Нет, не кончено. Это никогда не кончится. Я всегда буду находить в себе силы сопротивляться только после того, как борьбе наступит конец и меня прикончат. И не только со мной так происходит, а со всеми, кто покорно подчиняется насилию. Я знаю это. Я это видел в Германии. Однажды ночью в лесу… впрочем, вам я уже рассказывал об этом, – сказал он, обращаясь к Траскеру. Он перевел взгляд на Эрика и заговорил обычным, почти непринужденным тоном: – Знаете, когда он меня вызвал, меня сначала разобрал смех. Он сидел напыщенный, лицемерный, похожий на старого волка, который только что сожрал младенца и проповедует своим волчатам, что не нужно обижать ближнего. Такой самодовольный, такой тупой! И все-таки жалкий. Я спрашивал себя: ну что, собственно, он может со мной сделать? И мне было смешно. Меня увольняют за антигосударственную деятельность, заявил он. Поразительная нелепость, просто бред какой-то! Ладно, сказал я себе, пусть будет так. Людям подобного сорта даже дыхание таких, как я, кажется опасным. Итак, значит, я оказался политически вредным. Потом выяснилось, что меня увольняют еще и за безнравственность. Это уже было не так смешно, как моя антигосударственная деятельность, но когда тебя называет безнравственным такой человек, как Риган, это тоже смахивает на фарс. И хоть не без горечи, а все же смеешься. Но, боже мой, тут-то он и начал. Это уже были не шутки. И тогда меня стал одолевать страх. Как слизь, как паутина, как той ночью в лесу в Шварцвальде…
– Ладно, – резко перебил его Траскер и отошел от окна. – Главное сейчас – решить, что делать.