– Остается одно: сесть в такси, когда оно приедет, дождаться поезда и уехать.

– Куда? – спросил Эрик. – Нельзя же так. Он не имеет права выгонять вас. У него нет никаких оснований. Антигосударственная деятельность? Но это слишком уж глупо. Безнравственность? Да в чем же вас обвиняют? Что вы, приставали к мальчикам, что ли?

– Зачем к мальчикам, – сказал Фабермахер. – Здесь считается безнравственным встречаться с девушками. Даже с одной девушкой. С Эдной. Я безнравственный потому, что встречался с Эдной. Знаете, это просто поразительно. Он говорил о нас с Эдной так, будто действительно видел нас вдвоем. Представляете себе это ощущение? Даже хуже того, гораздо хуже – он точно раздел нас с ней догола и вытащил на улицу среди бела дня. О, господи, мне казалось, что я истекаю кровью. Я терзался не столько за себя, сколько за Эдну. Поймите, он говорил о ней так, словно сам с ней жил. Кошмар какой-то. Подрывная деятельность, издевательства над моей национальностью – все это на меня подействовало гораздо меньше…

Эрик и Траскер снова переглянулись.

– Неужели он приплел и вашу национальность? – спросил Эрик.

– Да, конечно, но когда он заговорил об Эдне, я готов был его убить.

– Ну, и что же? – нетерпеливо спросил Эрик.

– Да ничего, – сказал Фабермахер с презрением к самому себе. – Ничего. Стоял и слушал. Как той ночью, в лесу, когда я стоял и ждал, скоро ли меня убьют. – Хьюго ненавидящими глазами уставился на свои руки. – А он наслаждался этим. И вид у него был такой, словно он говорил: «Думаешь, я один так к этому отношусь? Нет, таких, как я, миллионы, сто миллионов…» А как бороться со ста миллионами людей? Вот почему я ничего ему не сделал. Вот почему я не сопротивлялся той ночью в Шварцвальде, куда студенты приволокли пятнадцать человек, в том числе и меня. Только сначала, когда нас схватили, мы пытались отбиваться, а потом уже никто не сопротивлялся. Помню, было очень темно. Мы, связанные, стояли посреди небольшой просеки, а те столпились вокруг. При свете звезд чуть поблескивали козырьки эсэсовских фуражек. И вот, в последнюю минуту мой отец, самый старый среди нас, первый выступил вперед. Он был совсем уже старик. Он был их профессором. Отец вдруг вскинул связанные руки и бросился на них, окруживших нас тесным кольцом. До этого мы стояли как стадо овец. И страх тотчас исчез, и мы все бросились на них, хотя отца моего они тут же сбили с ног лопатами. Было так темно, что, кроме козырьков их фуражек, почти ничего нельзя было различить. Нас переполняла такая ненависть, что, несмотря на страх, мы готовы были умереть, сражаясь с ними, если б только каждый из нас был уверен в остальных. Нужен был какой-то сигнал, чтобы мы стали сопротивляться. Иначе мы бы так и остались лежать – там, рядом с моим отцом. Ну, вот так же получилось и с Риганом, только со мной не было никого, кто подал бы знак к борьбе, и окружала меня не сотня штурмовиков, а стомиллионная толпа.

– На свете не может быть ста миллионов Риганов, – сказал Эрик, – он выродок. Ручаюсь, что если вы сообщите об этом случае в Ассоциацию американских профессоров…

– Никому я не желаю сообщать, – с бешенством перебил его Фабермахер. – Не желаю! Я хочу только, чтобы меня оставили в покое и дали возможность работать! Я не могу тратить время на всяких психопатов! – Он затряс головой и умоляюще протянул руки. – Почему люди не могут оставить меня в покое?

Снаружи раздался автомобильный гудок, и в дверях появились обе девочки. Лица у них были торжественные.

– Такси приехало, – сказала Нэнси.

Лицо Фабермахера прояснилось, точно свобода была уже близко. Он порывисто бросился к двери и вдруг остановился, словно вспомнив, что, как это ни странно, у него есть друзья, с которыми надо попрощаться, и по выражению его лица было видно, что это почему-то для него оказалось самым трудным. Он остановился посреди комнаты, растерянно глядя то на одного, то на другого, словно застенчивый мальчик, не знающий, как выйти из комнаты, где много взрослых.

– Что я могу сказать?.. – Фабермахер жестом выразил свою беспомощность… – беспомощность и полную неприспособленность к жизни среди людей. – Спасибо вам за все. Большое спасибо. – Он задержался у двери, чтобы взглянуть через улицу на дом, где жил Эрик, и в его взгляде было страдание, которого Эрик так и не понял.

Через минуту хлопнула дверца такси, взвыл мотор, и Фабермахер уехал. Эрик подошел к двери и проводил глазами удаляющуюся машину. Он смотрел, как два маленьких красных огонька спустились с холма, потом скрылись за темной массой густых деревьев.

– Куда он едет? – спросил он немного погодя.

– В Чикаго, – ответил Траскер. Эрик обернулся и почувствовал, что волнение Фабермахера теперь целиком передалось Траскеру. Тот шагал по комнате взад и вперед, словно желая стерпеть следы шагов Хьюго на ковре. – Он звонил Эдне, чтобы она его встретила.

Неужели этим все и кончится, думал Эрик. Неужели этот случай так и останется маленькой вспышкой, которой Риган хотел припугнуть их, чтобы они знали свое место, а заодно и усложнить им работу? Эрик даже позавидовал Фабермахеру – тот уже развязался со всем этим, волен теперь идти на все четыре стороны, зная, что его огромный талант останется при нем, куда бы его ни забросила судьба. Он вырвался из этой грязной клоаки.

Эрика внезапно охватила злость на собственное бессилие. Он резко обернулся к Траскеру и спросил:

– Ну, а мы что станем делать? Проглотим это и будем сидеть, не раскрывая рта?

Траскер молчал, продолжая взволнованно шагать по комнате; наконец Эллен спросила, не поднимая глаз:

– А что вы можете предложить, Эрик?

– Не знаю! Наверное, что-нибудь не слишком разумное, например дать Ригану по морде. – Он взглянул через залитую луной улицу на свой домик.

В кухне светилось окно – очевидно, Сабина все еще возилась с посудой, – а на втором этаже, в спальне, виднелся слабый отсвет лампы, которую зажигали в холле, чтобы не оставлять Джоди в полной темноте. Там, за этими окнами, находились его жена и сын – единственное, что было у него на свете. Ни дом, ни обстановка не принадлежали ему целиком. Казалось, на каждом предмете было клеймо: «взято в долг». За душой у Эрика не было ничего, кроме двух дорогих ему человеческих существ, а это – самая хрупкая и уязвимая собственность на земле. Какое же он имеет право призывать к бунту и вступать в единоборство с Риганом?

– Вы, конечно, ни минуты не сомневаетесь, что Хьюго уволен только потому, что он еврей, не правда ли? – спросил он через плечо.

– Это ясно, – с яростью сказал Траскер. – Разве иначе мог бы Риган убедить попечителей в нелояльности Хьюго, не имея к тому никаких доказательств? Разве мог бы он представить обычный роман с девушкой как нечто грязное и безнравственное? Стоит сказать «еврей», как они поверят чему угодно. Наши попечители отнюдь не дураки, но как только антисемитский вирус попадает им в кровь, самые умные люди начинают верить всякому слову тех, кого в душе считают зловредными кретинами. Конечно, все обернулось бы иначе, будь Фабермахер позубастее, как другие. Но наш Хьюго какой-то пришибленный. Он вроде калеки. В чем-то он очень силен, а в других отношениях слабее ребенка. Никогда не знаешь, от чего он вдруг может пасть духом. Черт возьми, если б только у него хватило смелости защищаться против Ригана!

– Но ведь он всегда может вернуться в Колумбийский университет, – заметила Эллен.

– Разве в этом дело? – огрызнулся Траскер. Он был сейчас так раздражен, что посмотрел на жену почти с ненавистью. – Он всегда может и горло себе перерезать!

Эллен взглянула на него, даже не пытаясь скрыть обиды.

– Ладно, Джоб, я только хотела…

– Я отлично знаю, чего ты хочешь. Ты хочешь облегчить мне возможность сидеть сложа руки и держать язык за зубами.

– О, она совсем этого не думала, – вмешался Эрик.

Траскер отмахнулся.

– Вы ничего не понимаете. Она считает, что раз я физик, ученый, то должен быть отчаянным смельчаком. Когда я ей как-то сказал, что дрался всего раз в жизни и то из-за теории квантов, она чуть не плюнула мне в глаза.