Главными (и явными для читателя) ориентирами пастернаковского романа оказываются «Капитанская дочка», «Повесть о двух городах» и «Война и мир». Ниже будет показано, как каждое из этих произведений по-своему работает и переосмысляется в тексте «Доктора Живаго». Пока же необходимо констатировать их глубинное родство. При всем несходстве сочинений Пушкина, Диккенса и Толстого все они, во-первых, по выражению Пастернака, «интимизируют» историю, во-вторых, посвящены «роковым минутам» исторического процесса, в-третьих, целенаправленно сопрягают сравнительно недавнее прошлое с современностью, в-четвертых, в большей (Пушкин) или меньшей (Толстой) мере укоренены в вальтер-скоттовской традиции. Охарактеризованное выше долгое движение Пастернака к своей исторической прозе закономерно обусловило именно такой выбор главных предшественников.
«Капитанская дочка» А. С. Пушкина
О значении пушкинской традиции в творчестве Пастернака в целом и в романе «Доктор Живаго» в частности писали многократно [Барнс 1993; Баевский 1993; Баевский 2011; Борисов 1992; Смирнов 1996; Поливанов 2011; Тюпа и др.]. Наша задача предполагает обсуждение исторической составляющей романа, а потому ниже речь пойдет преимущественно о «Капитанской дочке» (и связанных с ней «Истории Пугачева» и «Дубровском»), хотя для «Доктора Живаго» несомненно важны и отсылки к другим сочинениям Пушкина, например к «Евгению Онегину» [Поливанов 2011: 281–285] или «Песни о вещем Олеге» [Немзер 2013а: 291–297].
Эта традиция, в частности и в обращении к историческим сюжетам, в ряде случаев прямо обозначается в тексте романа. Так, в цитировавшихся выше черновых набросках понятие «пугачевцы» автор применяет к большевикам, призывавшим к бунту кличем «Грабь награбленное!» [Пастернак: IV, 417], с оглядкой на знаменитую фразу из XIII главы «Капитанской дочки»: «Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный», обычно помнящейся по <Пропущенной главе>, где за ней следовало:
Те, которые замышляют у нас невозможные перевороты, или молоды и не знают своего народа, или уж люди жестокосердые, коим чужая головушка полушка, да и своя шейка копейка [Пушкин: VI, 349, 370].
В романе Пастернака к первым можно отнести, например, комиссара Гинца, ко вторым — Тиверзина и других старых политкаторжан. Описание путешествия героя романа с семьей на Урал на фоне начинающейся Гражданской войны и его занятий в Юрятинской библиотеке, как представляется, уподоблено обстоятельствам пушкинской биографии и его «пугачевским» текстам, посвященным «гражданской войне» XVIII века. Когда поезд останавливается на занесенных снегом путях, говорится, что «в местности было что-то замкнутое, недосказанное. От нее веяло пугачевщиной в преломлении Пушкина, азиатчиной аксаковских описаний» [Пастернак: IV, 258]. В библиотеке, просматривая работы по земской статистике и работы по этнографии края, Живаго хочет заказать «два труда по истории Пугачева» [Там же: 289].
«Капитанская дочка» должна быть признана источником ряда мотивов, эпизодов, персонажей пастернаковского романа. Пушкин опирается на традицию Вальтера Скотта, большая политическая история у него сплетена с семейной хроникой Гриневых (и в какой-то мере — Мироновых), ключевая роль в «Капитанской дочке» отведена случаю, таинственно отзывающемуся в судьбе отдельного человека[33]. Хотя Урал пастернаковского романа — это не совсем то пространство, где разворачивается действие пушкинского текста, однако Живаго эти пространства явственно соединяет. Наконец, но никак не в последнюю очередь, Пастернаку было важно, что Пушкин увидел и показал Пугачевский бунт не просто как один из примечательных эпизодов российской истории XVIII века, но как важнейшую кризисную ситуацию, следствия которой оставались болезненно актуальными и в пору воспоминаний старика Петра Гринева («дней Александровых прекрасное начало»), и в то время, когда пишется и публикуется «Капитанская дочка» (расцвет царствования Николая I). Пугачевщина в интерпретации Пушкина сопоставима с начавшимися во Франции в 1789 году общеевропейскими потрясениями, а во внешне спокойном, констатирующем благополучие финале повести (приписка Издателя) скрыт намек на угрозу новых общественных катаклизмов, особенно явственный в контексте других художественных и публицистических сочинений Пушкина 1830-х годов.
Столь же (если не в еще большей мере) отчетливо в «Капитанской дочке» (и с несколько иными акцентами — в «Истории Пугачева») проводится мысль о коренящихся в прошлом причинах возмущения (екатерининский переворот 1762 года, обеспечивший явление самозваного «Петра III»; «революция» Петра Великого, обусловившая резкое расхождение дворянства и низших сословий; Смута как стимулирующий исторический прецедент). Если вспомнить о пастернаковской вариации пушкинских «Стансов» («Столетье с лишним не вчера…»), то становится очевидным: воссоздавая революционную эпоху (в широком смысле — от предгрозья 1905 года до обманчивой стабилизации «года великого перелома», он же — год смерти Юрия Живаго), Пастернак был буквально «обречен» ориентироваться в первую очередь на Пушкина.
Даже внешне расходясь с Пушкиным, Пастернак движется в направлении, заданном «Капитанской дочкой». Здесь имеется в виду отмеченное выше отсутствие в «Докторе Живаго» собственно «исторических» персонажей, «великих людей». У Пушкина появляются (и поворачивают судьбы главных вымышленных героев) Пугачев и Екатерина II (симметрия пушкинских образов, проявивших милосердие самозванца и узурпаторши, отмечалась неоднократно), но ими круг «исторических персонажей» практически исчерпывается. Пугачевские «господа енералы» — Белобородов и Хлопуша — важны Пушкину не как реальные главари бунта, но как символические воплощения двух «народных» типов. Коллизия «Пугачев — казачьи вожаки» упоминается в значимом контексте («Улица моя тесна; воли мне мало. Ребята мои умничают <…> при первой неудаче они выкупят свою шею моею головою» [Пушкин: VI, 337]), но прямо в пространстве текста не проигрывается. Фамилию реального оренбургского губернатора Пушкин заменяет криптонимом: Андрей Карлович Р. — не столько исторический Рейнсдорп, сколько типовой (почти анекдотический) генерал-немец. Такая минимализация системы «исторических персонажей» обретает особый смысл на фоне изобилующей их «портретами» «Истории Пугачева», уже в предисловии к которой автор упоминает «имена Екатерины, Румянцева, двух Паниных, Суворова, Бибикова, Михельсона, Вольтера и Державина» [Там же: VIII, 109].
В этой связи следует напомнить, что в ранних планах повести о дворянине-пугачевце предполагалось большее участие исторических лиц (линия отношений отца Шванвича и Орлова), а в ходе работы Пушкина главный герой все более расподоблялся с прототипами. Пушкин не только следовал за Вальтером Скоттом, в романах которого вымышленный «средний» персонаж оказывался в центре повествования, а «великие люди» более или менее сдвигались на его периферию, но и усиливал эту тенденцию. Пушкинское решение было отнюдь не тривиальным. Не касаясь «рядовых» русских исторических романов XIX века (от М. Н. Загоскина и Ф. В. Булгарина до Вс. С. Соловьева), где «историческим» персонажам всегда отведены сильные позиции, напомним, что в «Войне и мире», где отрицание какой-либо роли «героев» в истории является одной из любимых идей автора, даны весьма выразительные психологические портреты не только Кутузова и Наполеона (воплощающих истинное и ложное величие, то есть несущих идеологическо-символическую нагрузку), но и императоров Александра и Франца, Багратиона, Аракчеева, Сперанского, Балашова, Ростопчина, Мюрата, Даву. Устраняя из «Доктора Живаго» реальных исторических деятелей, Пастернак следовал автору «Капитанской дочки»[34].
Сказанное выше позволяет говорить о системности (не случайности) реминисценций «Капитанской дочки» в «Докторе Живаго». Напомним три наиболее очевидные отсылки к пушкинскому тексту, уже отмеченные исследователями пастернаковского романа. Во-первых, это ассоциация «метель — революция», возникающая в эпизоде, где Живаго покупает газету с известием об Октябрьском перевороте [Гаспаров Б.: 253–254]. Разумеется, пушкинский подтекст взаимодействует здесь с его преломлениями в поэме Блока «Двенадцать», в «метельных» фрагментах прозы о Гражданской войне (прежде всего — Б. А. Пильняка, но, возможно, и «Белой гвардии» М. А. Булгакова, сочинениях Вс. В. Иванова, А. П. Платонова). Во-вторых, это роль Евграфа Живаго в судьбе его старшего брата, сходная с ролью Пугачева в истории Гринева. Как и Пугачев, Евграф выполняет функции сказочного волшебного помощника [Буров 2007: 176], выходца из «иного мира», что объясняет ряд особенностей персонажа (от таинственного всемогущества до «сибирско-монголоидных» черт внешнего облика).