Я скоро весь умру. Но, тень мою любя,
Храните рукопись, о други, у себя!
Когда гроза пройдет, толпою суеверной
Сбирайтесь иногда читать мой свиток верный,
И, долго слушая, скажите: это он;
Вот речь его. А я, забыв могильный сон,
Взойду невидимо и сяду между вами…
[Пушкин: II, 233].

Бессмертие и восстановление истории для Пастернака неотделимо от поэтического творчества. Потому центральным и заглавным героем своего исторического романа он делает поэта. Потому же эпиграфом к поэтической книге, последовавшей за «Доктором Живаго» и его продолжившей — «Когда разгуляется», — он взял слова из романа Марселя Пруста «Обретенное время», завершающей части многотомного повествования о поисках времени утраченного — «Un livre est un grand cimetière où sur la plupart des tombes on ne peut plus lire les noms effacés» [Пастернак: II, 148][250].

Поэт Юрий Живаго помогает своим друзьям-читателям и читателям качественно по-новому выстроенного исторического романа «Доктор Живаго» «восстановить стершиеся имена», отменить «пересуды», отторгнуть «годы безвременщины» и «обрести время». Роман, именно потому, что это роман исторический, превращается в жизнеописание поэта, которому досталось совершить свое дело в эпоху общественных потрясений, претендовавших на тотальную переделку мира. Юрий Живаго был не просто вымышленным персонажем Пастернака, но — при всей своей неповторимости — воплощением и «соединением» лучших современников автора романа, тех, кто хотел и умел «услышать будущего зов»[251].

Заключение

«Доктор Живаго», безусловно, относится к числу самых спорных книг в истории русской литературы. Такое положение начало складываться еще до завершения романа: опровергая житейскую мудрость пословицы о необходимости утаивать полработы от сторонних глаз, Пастернак не раз рассказывал о своем замысле устно и в письмах, читал только что законченные главы знакомым, посылал машинописи «друзьям отдаленным» (в том числе — томящимся в ссылке). Издание романа на Западе и циркулирование в СССР множащихся машинописных копий (самиздат) и экземпляров зарубежных изданий запретного сочинения сильно расширило круг его читателей. «Роман-поступок» (по счастливому определению М. Окутюрье) всем строем своим стимулировал ответные высказывания. «Гнев народа», оперативно организованный советскими властями в связи с присуждением Пастернаку Нобелевской премии, при всей его омерзительности по-своему свидетельствовал о невозможности оставить такой роман без внимания. Показательна широко известная интеллигентская горькая шутка, модифицирующая «ударный» финал газетного «отклика», автором которого значился «Филипп Васильцов, старший машинист экскаватора, Сталинград»: «Я Пастернака не читал, но скажу…». В «Литературной газете» от 31 октября 1958 года было напечатано: «Нет, я не читал Пастернака. Но знаю: в литературе без лягушек лучше» [Pro et contra: 147].

Подборка суждений о романе, высказанных «по горячим следам», занимает в новейшей антологии без малого 600 страниц, хотя не покрывает всего корпуса откликов и содержит купюры, обусловленные ограниченным объемом книги [Там же: 9–594]. Разнородность реакций первых читателей (и «не-читателей») романа впечатляет не меньше, чем их количество. Дело здесь не сводилось к очевидному противостоянию советского официоза (вкупе с обслуживающими его конъюнктурщиками и/или трусами) и внутренне свободных защитников свободы вообще и свободы творчества, как в подсоветской России, так и на Западе. Неприятие романа было присуще и людям, которых невозможно заподозрить в какой-либо симпатии к коммунистической идеологии и советской политической практике (в том числе — великим художникам Анне Ахматовой и Владимиру Набокову).

Характерно, что часть советских обвинителей Пастернака считали нужным приправлять громкие инвективы оговорками, разумеется, не колеблющими их «принципиальной оценки», но весьма симптоматичными. Так, члены редколлегии журнала «Новый мир», отказывая Пастернаку в публикации романа, «объективно» констатировали его достоинства («Есть в романе немало первоклассно написанных страниц, прежде всего там, где Вами поразительно точно и поэтично увидена и запечатлена русская природа»), а завершали письмо цитатой из романа, призванной завуалированно напомнить автору «Доктора Живаго» о его поэме «Девятьсот пятый год», о поэтическом портрете Ленина в «Высокой болезни» и других его прежних сочинениях, которые, по мысли рецензентов, качественно отличались от романа, а потому свидетельствовали о «дурной» эволюции Пастернака:

…мы хотим заметить Вам словами Вашей героини, обращенными к доктору Живаго: «А вы изменились. Раньше вы судили о революции не так резко, без раздражения» [Pro et contra: 111, 112].

На общемосковском собрании писателей, исключившем Пастернака из «творческого» союза, ряд ораторов вносил в гневные обличения схожие нотки:

Вы помните, что Пастернак вдруг, сочиняя разные вещи, написал несколько строчек о Ленине, и настоящих <…> Он иногда выдавал советского толка стихотворения (Л. Ошанин);

Для человека моего поколения, который еще помнил Пастернака где-то в окружении Маяковского, не так просто было прийти к сознанию, что передо мной внутренний эмигрант, враг, совершенно враждебный идейно, человечески, во всех смыслах чужой человек <…> Для меня это <сладострастно перечисленные «недостатки» романа. — К. П.> было очень странно, потому что я видел в Пастернаке поэта, художника, который опустился до такого уровня (К. Зелинский);

Я был связан с литературной группой, к которой имел отношение и Б. Пастернак. Я встречал его в обществе В. Маяковского <…> Б. Пастернак является мастером стиха (В. Перцов);

История Пастернака — это история предательства <…> Я принадлежу к людям, которые многие его стихи любили и воспринимали. Я люблю его стихи, посвященные чувству любви к природе, посвященные Ленину, Шмидту и т. д. (Г. Николаева) [Там же: 159, 160, 163, 169].

Не касаясь здесь ни специфики советских обличений Пастернака (сложно связанной с «индивидуальностями» участников карательной акции и закулисной борьбой в литераторском сообществе второй половины 1950-х годов), ни более масштабной и требующей тщательного изучения проблемы ранней рецепции романа в Советской России и за ее пределами (в том числе — в русской эмиграции)[252], мы считаем должным указать на две тенденции в критике «Доктора Живаго», которые обнаруживаются (разумеется, в разных смысловых и интонационных оркестровках) у весьма различных его интерпретаторов.

Во-первых, «Доктор Живаго» резко противопоставляется предшествующим сочинениям автора. Тут могут прихотливо чередоваться три «оппозиции»: «хороший» поэт — «плохой» прозаик; аполитичность — ангажированность; приятие революции — ее отрицание[253]. Во-вторых, фиксируется художественная слабость романа (до которой, вроде бы, не должно быть дела борцам за идеалы коммунизма) или его эклектичность, вторичность, разнокачественность фрагментов, отсутствие цельности. Эти тенденции, претерпев множество модификаций, сохраняются по сей день не только в эссеистике, но и в работах, ориентированных на академическую строгость, что само по себе стимулирует поиски контраргументов и тем самым способствует более пристальному вниманию к философии и поэтике романа, его месту в эволюции Пастернака. Описанные выше тенденции представляются нам взаимосвязанными (хотя и не всегда, а подчас весьма оригинально) и обусловленными не только читательским (исследовательским, общекультурным, гражданским, религиозным) опытом не принимающих роман интерпретаторов (он-то обусловливает различия прочтений!), но и неповторимыми особенностями книги «о земле и ее красоте».