…прошел август, кончался сентябрь. Нависало неотвратимое. Близилась зима, а в человеческом мире то, похожее на зимнее обмирание, предрешенное, которое носилось в воздухе и было у всех на устах.
Надо было готовиться к холодам, запасать пищу, дрова. Но в дни торжества материализма материя превратилась в понятие, пищу и дрова заменил продовольственный и топливный вопрос [Пастернак: IV, 182].
Живаго предчувствует гибель мира, в котором живет, и свою собственную, и готов к жертве:
…доктор видел жизнь неприкрашенной. От него не могла укрыться ее приговоренность. Он считал себя и свою среду обреченными[94] <…> был готов принести себя в жертву, но ничего не мог… [Там же].
Уже осенью 1917 года Живаго, не принимая никакого участия в политических событиях, тем не менее оказывается еще и противопоставленным своей профессиональной среде по политическим убеждениям:
В больнице <…> уже началось расслоение. Умеренным, тупоумие которых возмущало доктора, он казался опасным, людям, политически ушедшим далеко, недостаточно красным. Он очутился ни в тех, ни в сих, от одного берега отстал, к другому не пристал [Там же: 183].
При встрече с друзьями пастернаковский герой формулирует свое представление о предстоящих исторических катаклизмах, когда время будет переживаться ими иначе, возникнет ощущение, что за «пять или десять лет пережили больше, чем иные за целое столетие» [Там же: 180]. Здесь снова, как и в разговоре с Ларой о революции, он подчеркивает отсутствие простых причинных связей между событиями[95]:
Надвигается неслыханное, небывалое. Прежде чем оно настигнет нас, вот мое пожелание вам. Когда оно настанет, дай нам Бог не растерять друг друга и не потерять души. <…> На третий год войны в народе сложилось убеждение, что рано или поздно граница между фронтом и тылом сотрется, море крови подступит к каждому и зальет отсиживающихся и окопавшихся.
Революция и есть это наводнение.
В течение ее вам будет казаться, как нам на войне, что жизнь прекратилась, все личное кончилось, что ничего на свете больше не происходит, а только убивают и умирают, а если мы доживем до записок и мемуаров об этом времени, и прочтем эти воспоминания, мы убедимся, что за эти пять или десять лет пережили больше, чем иные за целое столетие[96].
Я не знаю, сам ли народ подымется и пойдет стеной, или все сделается его именем. От события такой огромности не требуется драматической доказательности. Я без этого ему поверю. Мелко копаться в причинах циклопических событий. Они их не имеют.
Это у домашних ссор есть свой генезис, и после того как оттаскают друг друга за волосы и перебьют посуду, ума не приложат, кто начал первый. Все же истинно великое безначально, как вселенная. Оно вдруг оказывается налицо без возникновения, словно было всегда или с неба свалилось.
Я тоже думаю, что России суждено стать первым за существование мира царством социализма. Когда это случится, оно надолго оглушит нас, и, очнувшись, мы уже больше не вернем утраченной памяти. Мы забудем часть прошлого и не будем искать небывалому объяснения. Наставший порядок обступит нас с привычностью леса на горизонте или облаков над головой. Он окружит нас отовсюду. Не будет ничего другого [Пастернак: IV, 180–181].
Пророчества Живаго, продолжающего говорить о революции как о природном явлении, начнут сбываться фактически незамедлительно (на соседних страницах романа). Однако в речи его возникает мотив тревоги, от которой он сейчас заслоняется и будет заслоняться, узнав о перевороте в Петрограде, искренней верой в величие и справедливость свершающихся событий. Опасности, которые предчувствует герой, окажутся гораздо значительнее, чем ему представляется сейчас. Существенно здесь продолжающееся воодушевление. Зная много больше, чем герой, автор считает нужным не одаривать его своим опытом (невозможным для осени 1917 года), но передавать (и тем самым объяснять) чувства Живаго, обусловившие приятие большевистской революции. Напомним, что в такого рода истолкованиях эмоций, овладевающих современниками великих событий и непонятных для их «поумневших» потомков, Г. Лукач видел одно из непреходящих достоинств историзма Вальтера Скотта.
Октябрьский переворот
Главным событием осени 1917 года в романе, естественно, оказывается большевистский переворот 25 октября (7 ноября) в Петрограде. Поскольку действие происходит в Москве, то, соответственно, о самом событии сообщается с «запозданием», после того как герои проводят несколько дней в вынужденном квартирном заточении. На улицах Москвы идут бои между офицерскими и юнкерскими ротами «Комитета общественной безопасности», созданного 25 октября 1917 года для поддержки Временного правительства, и силами Военно-революционного комитета, созданного большевиками Московского совета рабочих депутатов. 25–27 октября силы «Комитета общественной безопасности» (он же «Комитет спасения революции»), возглавлявшегося В. В. Рудневым — московским городским головой, а также командующим Московским военным округом полковником К. И. Рябцевым, взяли под контроль практически весь центр Москвы в пределах Садового кольца. На стороне «Комитета общественной безопасности» выступили юнкера московских военных училищ и отряды добровольцев, в которые записывались «офицеры, студенты и гимназисты» [По революционной Москве: 56]. Активные боевые действия развернулись 28 октября и продолжались до 3 ноября[97], закончившись победой поддержавших большевиков воинских частей и отрядов Военно-революционного комитета[98].
В романе об этих событиях говорится:
На улицах бой. Идут военные действия между юнкерами, поддерживающими Временное правительство, и солдатами гарнизона, стоящими за большевиков. Стычки чуть ли не на каждом шагу, очагам восстания нет счета [Пастернак: IV, 188]).
Вновь, как при описании Февраля 1917 года, показана роль слухов как единственного источника информации, как в «реальности» тех лет, так и в романе: «Отовсюду доходили слухи, что рабочие берут перевес» [Там же: 189], «были сведения, что они добрели домой благополучно» [Там же: 190]. С 26 октября по 8 ноября в Москве выходили только две газеты — «Известия Московского Совета рабочих и солдатских депутатов» (с 3 ноября неделю вместо нее выходили «Известия Военно-Революционного комитета») и «Социал-демократ». Впрочем, 29 и 30 октября не выходили и они.
Вооруженные столкновения происходили на Остоженке, Поварской, у Никитских ворот, на Смоленской площади (которая за эти дни несколько раз переходила из рук в руки) — в непосредственной близости от переулка Сивцев Вражек, где в романе находился дом Громеко, и недалеко от Волхонки, где помещалась квартира родителей Пастернака. До 3 ноября продолжается обстрел Кремля из Лебяжьего переулка (рядом с Волхонкой) и с Воробьевых гор «тяжелой осадной артиллерией» [Седельников: 439] (см. также [Бессонов]).
Н. Н. Веденяпин появляется в доме Громеко и Живаго в воскресенье (29 октября)[99] со словами: «Это надо видеть. Это история. Это бывает раз в жизни» [Пастернак: IV, 189]. Но выйти из дому он не может, так же как и пришедший к ним Гордон — «из переулка нет выхода. По нему свищут пули <…> на улице не души» [Там же]. Гости покидают дом только через трое суток[100].
Затем возникает небольшое хронологическое «смещение»: через несколько дней после ухода задержавшихся гостей, «как-то в конце старого октября» [Там же: 190], Живаго покупает на улице газетный листок —