Блок во время замысла и писания романа для Пастернака становится точкой отсчета времени: «Хочу написать прозу о всей о всей нашей жизни от Блока до нынешней войны»[268], — сообщал он 26 января 1946 года Н. Я. Мандельштам. Блок определял в его представлении внутреннее содержание эпохи:
Пишу большое повествование в прозе, охватывающее годы нашей жизни, от Мусагета до последней войны, опять мир Охранной грамоты, но без теоретизированья, в форме романа, шире и таинственнее, с жизненными событьями и драмами, ближе к сути, к миру Блока…[269] —
на следующий день в письме к С. Н. Дурылину.
Герой романа и его стихи, как Пастернак несколько раз подчеркивает в переписке, должен был соединить черты Блока[270], Маяковского, Есенина и самого Пастернака: «…большой роман в прозе о человеке, который составляет некоторую равнодействующую между Блоком и мной (и Маяковским и Есениным может быть»[271], «герой должен будет представлять нечто среднее между мной, Блоком, Есениным и Маяковским»[272], «это будет поэзия, представляющая нечто среднее между Блоком, Маяковским, Есениным и мною»[273].
В пастернаковской «Белой ночи», стихотворении, которое, как уже было сказано, не имеет никаких пространственных и временных пересечений с прозаическим текстом, в то же время как будто реализуются те черты поэзии Блока, о которых Пастернак писал в оставшихся незаконченными набросках статьи 1946 года. Атмосфера петербургской белой ночи соответствует тому, что Пастернак называл «единственной реалистичностью» Блока:
В дальнейшем воздушность и одухотворенность описаний природы укрепляется суженьем круга, нахожденьем круга тем, где этот характер изображенья уместен и даже, более того, единственно реалистичен (переходные тона весны и осени, зимняя мгла, сумеречная и вечеровая мягкость, — краски русского Севера и русского неблагополучного города[274].
Картины «яблоневых и вишенных» веток, «одевающихся цветом белесым» из «Белой ночи», как будто иллюстрируют следующее наблюдение Пастернака:
С момента, когда эта манера начинает попадать в истинную цель, система образных и речевых предрасположений начинает бурно развиваться как своеобразный блоковский импрессионизм. Здесь именно рожденье творческой личности Блока, его миссии, его поэтического мира. Полное и инстинктивное созвучье времени — одновременность[275].
И далее он видит в манере Блока соединение реалистичности с таинственностью едва ли не точно такой, как это представлено в «Белой ночи»:
…творчески этот дифференцирующийся гамлетизм ведет к драматизации всего блоковского реалистического письма, всегда событья, таинственность, французское passé historique: «Старуха гадала у входа»[276].
В библиотеке Пастернака сохранились издания Блока с пометами, которые он делал при подготовке статьи. Было бы нетрудно представить, что в те же месяцы он мог знакомиться и с другими блоковскими материалами[277]. Картину, чрезвычайно напоминающую обстоятельства пастернаковской «Белой ночи» (поэт на крыше высокого дома в Петербурге, ночное весеннее небо перед зарей, соловьиное пение, доносящееся в ответ на его стихи, посвященные тайнам петербургских пригородов), мы находим в воспоминаниях о Блоке Корнея Чуковского:
Я помню ту ночь, перед самой зарей, когда он впервые прочитал «Незнакомку», — кажется, вскоре после того, как она была написана им. Читал он ее на крыше знаменитой Башни Вячеслава Иванова, поэта-символиста, у которого каждую среду собирался для всенощного бдения весь артистический Петербург. Из Башни был выход на пологую крышу, и в белую петербургскую ночь мы, художники, поэты, артисты, опьяненные стихами и вином, — а стихами опьянялись тогда, как вином, — вышли под белесое небо, и Блок, медлительный, внешне спокойный, молодой, загорелый (он всегда загорал уже ранней весной), взобрался на большую железную раму, соединявшую провода телефонов, и по нашей неотступной мольбе уже в третий, в четвертый раз прочитал эту бессмертную балладу своим сдержанным, глухим, монотонным, безвольным, трагическим голосом. И мы, впитывая в себя ее гениальную звукопись, уже заранее страдали, что сейчас ее очарование кончится, а нам хотелось, чтобы оно длилось часами, и вдруг, едва только произнес он последнее слово, из Таврического сада, который был тут же, внизу, какой-то воздушной волной донеслось до нас многоголосое соловьиное пение. И теперь, всякий раз, когда, перелистывая сборники Блока, я встречаю там стихи о Незнакомке, мне видится: квадратная железная рама на фоне петербургского белого неба, стоящий на ее перекладине молодой, загорелый, счастливый своим вдохновением поэт и эта внезапная волна соловьиного пения, в котором было столько родного ему. Я хорошо помню ту дачную местность под Питером, которая изображена в «Незнакомке». Помню шлагбаумы Финляндской железной дороги, за которыми шла болотная топь, прорытая прямыми канавами:
Помню ту нарядную булочную, над которой, по тогдашней традиции, красовался в дополнение к вывеске большой позолоченный крендель, видный из вагонного окна:
Однако если между этими текстами есть взаимосвязь, то порядок ее был совершенно иным. Первый раз К. И. Чуковский выступил в печати с мемуарами о Блоке на страницах журнала «Записки мечтателей», практически одновременно мемуарная часть попадает и в его «Книгу об Александре Блоке», выпущенную в 1922 году в Берлине, мемуарные фрагменты составляют большую долю его книги «Александр Блок как человек и поэт: (Введение в поэзию Блока)», напечатанной в Петрограде в 1924 году. Но процитированный выше фрагмент добавляется к уже печатавшимся воспоминаниям Чуковского о Блоке только в 1956 году[279], после того как стихотворение Пастернака «Белая ночь» было напечатано в девятом номере журнала «Знамя» за 1954 год. Причем воспоминания Чуковского помещены в альманахе «Литературная Москва» на соседних страницах с пастернаковскими «Заметками к переводам шекспировских трагедий». Мы можем предположить, что стихотворение из цикла стихов Юрия Живаго подтолкнуло Чуковского вспомнить этот поэтический эпизод.
Из истории борьбы за публикацию «Доктора Живаго» в СССР
Появление романа Бориса Пастернака «Доктор Живаго» в середине 1950-х годов стало одним из главных событий духовной жизни как в России, так и за ее рубежами. Запрещение романа в СССР, выход его в Италии, а затем в других странах, присуждение автору Нобелевской премии по литературе в 1958 году и последовавшая за ней травля автора в СССР составляют одну из драматических страниц политической и культурной истории середины ХX века. Многие детали этих событий описаны в книгах Лазаря Флейшмана Boris Pasternak: Poet and his Politics (1990) и Кристофера Барнса Boris Pasternak: A Literary Biography. Vol. 2. 1928–1960 (Cambridge, 1998), в статье В. М. Борисова и Е. Б. Пастернака «Материалы к творческой истории романа Б. Пастернака „Доктор Живаго“» (Новый мир. 1988. № 6), в ряде публикаций Е. Б. и Е. В. Пастернаков, сборнике документов «„А за мною шум погони…“: Борис Пастернак и власть. Документы 1956–1972» под редакцией В. Ю. Афиани и Н. Г. Томилиной (М., 2001).