Герой Пастернака как раз и обретает способность выйти из своего календарного времени, а книгой стихов предоставить эту возможность друзьям и будущим читателям. Он «освобождает» не только себя и время, но и трагически соблазнившегося Блока, для которого способность чувствовать «музыкальное» время была неотделима от революции. Истинная (Блоком завещанная) верность музыкальному началу (= назначению поэта) позволяет Юрию Живаго восстановить те истинные законы времени, которые революция агрессивно, но тщетно стремилась сначала оклеветать, а потом — разрушить. Этой теме — поэтической историософии романа «Доктор Живаго» — посвящена заключительная часть нашей работы.
Глава 5. Поэтическая историософия «Доктора Живаго»
Христианская история и национальный вопрос
Напряженные размышления об истории (в разных смыслах этого полисемантичного слова) проходят буквально сквозь весь текст романа «Доктор Живаго» (формально — от монолога Веденяпина в 5-й главе первой части до «Стихотворений Юрия Живаго»). Практически всегда (хотя не во всех случаях явно) историософские построения героев и стоящего за ними автора оказываются сопряженными с проблемой существования наций — в прошлом, настоящем и будущем. Столь последовательное выделение национальной проблематики не только закономерно, но и неизбежно для романа, в котором речь идет как о ложной попытке коренной «переделки» всего общественного бытия и самой природы человека (Русской революции, мыслившейся большевиками началом революции мировой), так и о чаемом преображении человека и человечества. Не касаясь пока религиозно-философской сути проблемы, обратим внимание на три комплекса обстоятельств, которыми было мотивировано решение Пастернака.
Во-первых, обращение к «национальному вопросу» диктовалось самим избранным писателем «предметом». Каким бы ни было реальное положение наций в Российской империи на последнем этапе ее существования[204], очевидно, что соответствующая проблематика серьезно занимала и консерваторов, и либеральных интеллигентов, и революционных радикалов, и интеллектуалов (философов, религиозных мыслителей), и деятелей нового искусства. Мировая война болезненно усилила реальные национальные коллизии и перевела проблемы потенциальные в актуальный план. «Внутренние» (имперские) противоречия пришли во взаимодействие с «внешними», обусловленными невиданным прежде общеевропейским кровопролитием. Не случайно одним из самых эффективных большевистских политических ходов стало требование прекращения войны и установления мира, высокий (лежащий вне политической демагогии) смысл которого был «расслышан» уставшим от войны народом летом 1917 года. Именно об этом косноязычно, но страстно говорит на ночном мелюзеевском митинге «бывшая кухарка» Устинья:
А чтобы больше не воевать и всё как между братьями, это называется по-божески, а не меньшевики, и чтобы фабрики и заводы бедным, это опять не большевики, а человеческая жалость [Пастернак: IV, 142].
Как показано в романе, революция и обусловленная ею Гражданская война отнюдь не привели к жизни «по-божески», в том числе и в «национальной» сфере. Устинья и дворничиха Фатима (мать Галиуллина, пошедшего, по ее словам, «плохой дорожка» [Пастернак: IV, 203]) оказались страшно обманутыми, но от этого их чаяния не утрачивают ни изначально доброго смысла[205], ни глубинной связи с размышлениями о нациях и мире любимых героев Пастернака.
Во-вторых, время работы над романом (вторая половина 1940-х — начало 1950-х годов) было печально ознаменовано чудовищной национальной политикой сталинского государства: высылка малых народов в годы войны, преследование любого «национализма», поощрение ксенофобии, фальсификация в «патриотическом» духе русской истории, последовательное принижение европейской культуры, государственный антисемитизм (именовавшийся с 1948 года «борьбой с космополитизмом» — отнюдь не только в маскировочно-демагогических целях). Все эти зловещие «обстоятельства времени» не могли не ассоциироваться с недавними и памятными злодеяниями побежденных в ходе Второй мировой (Великой Отечественной) войны германских нацистов — «окончательным решением» еврейского вопроса, трактовкой славян как «недочеловеков» и соответственно перечеркиванием истории, культуры и прав на будущее славянских народов, безжалостной «восточной политикой». Исторический (политический, идеологический) контекст писания «Доктора Живаго» был не менее подчинен «национальной проблематике», чем воссоздаваемое в романе сравнительно недавнее прошлое.
В-третьих (но далеко не в последнюю очередь), «национальный вопрос» был глубокой личной проблемой Пастернака — еврея по крови и русского писателя по духовному складу и сознательному выбору. Напомним еще раз уже цитировавшееся письмо Пастернака к О. М. Фрейденберг от 13 октября 1946 года, в котором автор будущего «Доктора Живаго» утверждает, что в романе сводит счеты с еврейством, «со всеми видами национализма», «со всеми формами антихристианства» [Там же: IX, 472–473]. Этого требовали от Пастернака российское прошлое, советское настоящее и его собственное понимание истории и обращенность к будущему.
Воссоздавая путь России к революции (то, что на советском языке именовалось «историей революционного движения»), автор «Доктора Живаго», как мы демонстрировали во второй главе, уделяет внимание (хоть и бегло) политическим партиям, рассказывает об объединениях рабочих (забастовка московских железнодорожников в 1905 году), настроениях интеллигентной молодежи («мальчики стреляют») и старших интеллектуалов (линия Веденяпина). На этом историческом полотне находится место и национально окрашенным сюжетам[206].
Так, мать Иннокентия Дудорова, «из грузинских княжон Эристовых», по представлениям сына, летом 1903 года «преспокойно стреляет себе в Петербурге вместе со студентами в полицию» [Пастернак: IV, 20]. Другой пример «национальной» революционности — польский (приятельница Комаровского, у которой он селит Лару после выстрела на елке у Свентицких, юристка Войт-Войтковская):
Руфина Онисимовна была передовой женщиной, врагом предрассудков, доброжелательницей всего, как она думала и выражалась, «положительного и жизнеспособного».
У нее на комоде лежал экземпляр Эрфуртской программы с надписью составителя. На одной из фотографий, прибитых к стене, ее муж, «мой добрый Войт», был снят на народном гулянии в Швейцарии вместе с Плехановым. Оба были в люстриновых пиджаках и панамах [Там же: 93–94].
Подчеркнем, что в романе нет и намека на обязательность связи польского происхождения с революционностью. Никаких примет радикализма нет ни у Фадея Казимировича Тышкевича (хотя его национальность ономастически троекратно маркирована), ни у Свентицких (видимо, блюдущих «земляческие» связи, на что мягко указывает едва ли русское имя супруги — Фелицата). Отнюдь не национальность (инородчество) определяет отношение персонажей Пастернака к старому миру и революции. Так, «белым генералом» оказывается «азиат» Юсуп (Осип) Галиуллин. Евграф Живаго, персонаж, наделенный восточной внешностью, сибирским детством и экзотическим происхождением по материнской линии, после революции входит в большевистскую элиту. Разгром Варыкина, по дошедшим до доктора слухам, учинили «какие-то мифические косоглазые» [Там же: 337][207].
Тот же отказ от «генерализации» по национальному признаку характерен и для разработки еврейской темы, хотя евреи занимают в романе (как и в отечественной истории) совершенно особое место. В рассуждениях некоторых персонажей Пастернак воссоздает ряд характерных для разных слоев русского общества начала ХX века суждений о еврейском вопросе, исторической судьбе еврейства, конкретных обстоятельствах жизни еврейского населения Российской империи[208].