Толпа окружала лежавший на земле окровавленный человеческий обрубок. Изувеченный еще дышал. У него были отрублены правая рука и левая нога. Было уму непостижимо, как на оставшейся другой руке и ноге несчастный дополз до лагеря. Отрубленная рука и нога страшными кровавыми комками были привязаны к его спине с длинной надписью на дощечке, где между отборными ругательствами было сказано, что это сделано в отплату за зверства такого-то и такого-то красного отряда, к которому партизаны из лесного братства не имели отношения. Кроме того, присовокуплялось, что так будет поступлено со всеми, если к названному в надписи сроку партизаны не покорятся и не сдадут оружия представителям войск Вицынского корпуса.
Истекая кровью, прерывающимся, слабым голосом и заплетающимся языком, поминутно теряя сознание, страдалец-калека рассказал об истязаниях и пытках в тыловых военно-следственных и карательных частях у генерала Вицина <…>
— Ой, братцы, нутро займается. Дайте малость дух переведу <…>
Вы тут в лесу ничего не знаете. В городу стон. Из живых людей железо варят. Из живых режут ремни. Втащут за шиворот незнамо куда, тьма кромешная. Обтрогаешься кругом, — клетка, вагон. В клетке человек больше сорока в одном нижнем. И то и знай отпирают клетку, и лапища в вагон. Первого попавшего. Наружу [Пастернак: IV, 366–367].
Почти сразу за этим эпизодом (в следующей главке) в романе следует душераздирающая история Памфила Палых, который, спасая семью от угрозы возможных пыток со стороны белых, зарубил топором жену и детей — «тем самым острым как бритва топором, которым резал им, девочкам и любимцу сыну Фленушке, из дерева игрушки» [Там же: 367]. Живаго вспоминает все эти обстоятельства зимой 1920/21 года, когда Ливерий Микулицын сообщает ему о практическом завершении Гражданской войны:
Доктор вспомнил недавно минувшую осень, расстрел мятежников, детоубийство и женоубийство Палых, кровавую колошматину и человекоубоину, которой не предвиделось конца. Изуверства белых и красных соперничали по жестокости, попеременно возрастая одно в ответ на другое, точно их перемножали. От крови тошнило, она подступала к горлу и бросалась в голову, ею заплывали глаза [Пастернак: IV, 369].
Источники сведений Пастернака о Гражданской войне
Как было сказано выше, пространство, в котором разворачиваются «уральские» главы романа, было Пастернаку знакомо, но сами годы Гражданской войны он почти безвыездно провел в Москве, если не считать короткую поездку летом 1920 года к дяде в Касимов; соответственно, для изображения ситуаций и обстоятельств, в которые он помещает своих героев, ему было необходимо обращение к свидетельствам очевидцев. Сохранился читательский билет Пастернака библиотеки Центрального дома литераторов за 1951–1952 годы, из которого видно, к каким книгам он обращался. Несколько раз он брал издававшийся в 1921–1926 годах в Берлине «Архив русской революции», выше уже отмечалось несомненное знакомство с помещенными там мемуарами П. Н. Краснова «На внутреннем фронте». Легко заметить, что и другие материалы «Архива», и прежде всего записки А. Левинсона, были им использованы (ниже будут указаны наиболее очевидные следы этих источников). Несколько раз он брал изданные протоколы допроса А. В. Колчака, а также книги по истории партизанского движения в Сибири и на Дальнем Востоке Рейхберга, П. Криволуцкого и Яковенко (в комментариях Е. Б. и Е. В. Пастернаков отмечены лишь материалы из трех последних источников [Пастернак: IV, 693, 697, 700–701, 707]).
Записки А. Левинсона «Поездка из Петербурга в Сибирь в январе 1920 г.», описавшего свое путешествие по железной дороге в Барнаул, содержат множество крупных и частных деталей, которые иногда почти дословно воспроизведены Пастернаком в «Докторе Живаго», хотя его герои, согласно романному времени, едут из Москвы на Урал на два года раньше.
Андрей Левинсон[120] с женой отправляются в путь в 30 декабря 1919 года, причем формально они едут в командировку — планировался переезд на восток одного из заведений, где мемуарист состоял профессором. Жена его также получает командировочное удостоверение «научного сотрудника» одного из его коллег [Левинсон: 190][121]. Продажи билетов как таковой не существовало. Реальная же причина поездки была другой: в 1917 году мемуарист отправил жену и дочь из Петрограда к родственникам в Барнаул, жена вернулась к нему в Петроград в феврале 1918 году, а далее
в мае выступили чехи, на два года между нами и ребенком легла подвижная полоса фронта. Дважды пыталась жена перейти эту полосу <…> оба раза напрасно[122] [Там же].
Левинсоны доезжают от Петрограда до Вятки, где им предстоит пересесть в другой поезд: «…в Вятке мы покинули вагон, последнюю связь со столицей; отныне мы вступали в круг нового, неведомого для петербуржца быта» [Там же: 191]. То же почти дословно Пастернак приписывает своим героям, покинувшим на ближайшей к Варыкину станции московский поезд: «…связь с Москвою, тянувшаяся всю дорогу, в это утро порвалась, кончилась» [Пастернак: IV, 254].
Чета Левинсонов в «досчатом закутке, где чека проверяет и штемпелюет пропуски», получает «штамп „делегатский вагон“» [Левинсон: 191], а пастернаковские герои на вокзале в Москве «компостируют командировочные мандаты» [Пастернак: IV, 214], получают «литер в делегатский»[123] [Там же], но едут в «теплушке»:
Семье Живаго посчастливилось попасть в левый угол верхних передних нар, к тусклому продолговатому окошку под самым потолком, где они и разместились своим домашним кругом, не дробя компании.
Антонина Александровна в первый раз путешествовала в товарном вагоне. При погрузке в Москве Юрий Андреевич на руках поднял женщин на высоту вагонного пола, по краю которого ходила тяжелая выдвижная дверца. Дальше в пути женщины приноровились и взбирались в теплушку сами [Там же: 215].
Именно в такой теплушке оказывается чета Левинсонов, причем даже их место на верхних нарах у окна Пастернак «отдает» своим героям:
Однако, в составе единственный классный[124] вагон — штабной; он доступен лишь дельцам с военными командировками. Через вагон — теплушка, даже без лесенки; на ней надпись мелом: «делегатский» в щель двери протягивается чья-то могучая рука, делаю усилие, и я в теплушке <…> забрались мы не поздно и успели примоститься на верхних нарах, в углу у оконца [Левинсон: 191–192].
Сочувствующие семье Живаго соседи по очереди к поезду объясняют, почему доктору не следует даже мечтать о другом вагоне:
Это полдела, что у них литер в делегатский. Ты вперед на них погляди, а тогда толкуй. Нешто можно с такой бросающею личностью в делегатский? В делегатском полно братишков[125]. У моряка наметанный глаз, и притом наган на шнуре. Он сразу видит — имущий класс и тем более — доктор, из бывших господ. Матрос хвать наган, и хлоп его как муху [Пастернак: IV, 215].
В записках Левинсона выделялся именно такой матрос с наганом на шнуре:
Сразу становится ясным, кто будет хозяином в вагоне. То высокий парень с волчьей челюстью и тяжелым взглядом, матрос. На нем кожаная куртка, красные жандармские шнуры тянутся к кобуре нагана. Выражение жилистой силы и ненасытной жестокости; нельзя не думать, глядя на этого кронштадтца, о потопленных баржах с офицерами заложниками[126]. Грубо и презрительно третирует он все население теплушки [Левинсон: 191–192].