Пастернак обрисовывает круг формирующейся в 1920-х годах новой советской элиты (к которому, по крайней мере отчасти, ощущал свою принадлежность):

Некоторые, в особенности разбогатевшие в начале нэпа спекулянты и стоявшие близко к правительству люди науки и искусства, стали обстраиваться и обзаводиться обстановкой [Там же: 472],

от попадания в который Живаго застрахован своими «странными фантазиями» — он то и дело бросает все свои службы и начинает вместе с женой ходить по дворам в поисках заработка: пилить, колоть дрова и заносить их в жилые квартиры.

Неустроенность Живаго, то, что его семья выслана за границу, а сам он пропадал в Сибири, пугает окружающих:

Закрепленные за доктором и его домашними комнаты были заселены, из вещей его собственных и его семьи ничего не оставалось. От Юрия Андреевича шарахались в сторону, как от опасного знакомца [Пастернак: IV, 472].

Угроза ареста становится постоянной и всеобщей. Вскоре после смерти Живаго погибает в лагере Лара:

Однажды Лариса Федоровна ушла из дому и больше не возвращалась. Видимо, ее арестовали в те дни на улице и она умерла или пропала неизвестно где, забытая под каким-нибудь безымянным номером из впоследствии запропастившихся списков, в одном из неисчислимых общих или женских концлагерей севера [Там же: 499].

Еще при жизни Живаго из тюрьмы и ссылки возвращается Дудоров. Он пытается объяснить друзьям «достоинства» своего ареста:

Доводы обвинения, обращение с ним в тюрьме и по выходе из нее, и в особенности собеседования с глазу на глаз со следователем проветрили ему мозги и политически его перевоспитали, что у него открылись на многое глаза, что как человек он вырос [Там же: 479].

Живаго возмущает такое отношение к террору:

От огромного большинства из нас требуют постоянного, в систему возведенного криводушия.

Нельзя без последствий для здоровья изо дня в день проявлять себя противно тому, что чувствуешь; распинаться перед тем, чего не любишь, радоваться тому, что приносит тебе несчастие.

Наша нервная система не пустой звук, не выдумка. Она — состоящее из волокон физическое тело. Наша душа занимает место в пространстве и помещается в нас, как зубы во рту. Ее нельзя без конца насиловать безнаказанно. Мне тяжело было слышать твой рассказ о ссылке, Иннокентий, о том, как ты вырос в ней и как она тебя перевоспитала. Это как если бы лошадь рассказывала, как она сама объезжала себя в манеже [Там же: 480][143].

Уже встретившись на фронте, друзья Живаго рассказывают друг другу о своих новых арестах, Гордон — о «штрафном лагере», где ему предложили отправиться в штрафную роту на фронт в обмен на свободу (реальная практика первых лет войны):

Охотникам штрафными на фронт, и в случае выхода целыми из нескончаемых боев каждому воля. И затем атаки и атаки, километры колючей проволоки с электрическим током, мины, минометы, месяцы и месяцы ураганного огня. Нас в этих ротах недаром смертниками звали. До одного выкашивало. Как я выжил? [Там же: 503]

Дудорову повезло больше:

…у нас легче было. Нам посчастливилось. Ведь я вторую отсидку отбывал, которую влечет за собой первая. Кроме того, и статья другая, и условия. По освобождении меня снова восстановили, как в первый раз, и сызнова позволили читать в университете. И на войну мобилизовали с полными правами майора, а не штрафным, как тебя [Пастернак: IV, 502][144].

Во время этой встречи на фронте Дудоров объясняет логику событий 1930-х годов:

Коллективизация была ложной, неудавшейся мерою, и в ошибке нельзя было признаться. Чтобы скрыть неудачу, надо было всеми средствами устрашения отучить людей судить и думать и принудить их видеть несуществующее и доказывать обратное очевидности. Отсюда беспримерная жестокость ежовщины[145], обнародование не рассчитанной на применение конституции[146], введение выборов[147], не основанных на выборном начале [Пастернак: IV, 502].

Для советских критиков пастернаковского романа такая оценка достижений советского строя — коллективизации и Конституции 1936 года — была абсолютно неприемлемой. Проведенная в 1929–1932 годах политика по принудительному объединению крестьян в коллективные хозяйства, когда сотни тысяч семей «кулаков» со стариками и детьми были подвергнуты арестам и насильственным переселениям в удаленные районы, в советской историографии была представлена как грандиозная победа нового государственного строя. В изданном в 1938 году под редакцией И. Сталина «Кратком курсе истории ВКП(б)», содержавшем однозначные официальные оценки событий советской истории, коллективизация определялась как «глубочайший революционный переворот, скачок из старого качественного состояния общества в новое качественное состояние, равнозначный по своим последствиям революционному перевороту в октябре 1917 года» [Краткий курс: 291], за счет полной «ликвидации» «самого многочисленного эксплуататорского класса» — «класса кулаков», представлявшего «оплот реставрации капитализма» [Там же: 292]. В логике «Краткого курса истории ВКП(б)» появление новой конституции объяснялось именно новым этапом развития советского общества, который был достигнут благодаря коллективизации:

Необходимость изменения Конституции СССР вызывалась теми огромными изменениями, которые произошли в жизни СССР с 1924 года, то есть со времени принятия первой Конституции Советского Союза, до наших дней. За истекшие годы совершенно изменилось соотношение классовых сил в СССР: создана была новая социалистическая индустрия, разгромлено кулачество, победил колхозный строй, утвердилась социалистическая собственность на средства производства во всем народном хозяйстве, как основа советского общества. Победа социализма дала возможность перейти к дальнейшей демократизации избирательной системы, к введению всеобщего, равного и прямого избирательного права при тайном голосовании [Там же: 326–327].

Однако в романе оценка «достижений» дается не с позиции автора и не авторского героя, не дожившего до этого «нового этапа». В отличие от своего друга, он, скорее всего, увидел бы в коллективизации вовсе не «неудавшуюся меру» или «ошибку»[148], а вполне логическое продолжение политики террора в отношении всего населения страны. Коллективизация (уничтожение крестьянства) вытекала из требования властей «видеть несуществующее и доказывать обратное очевидности» [Пастернак: IV, 502], к чему вынуждали уже те распоряжения и декреты, которые доктор Живаго читал на стене в Юрятине.

«Доктор Живаго» и «предвестие свободы»

В принятии конституции сам Пастернак в 1930-е годы пытался увидеть позитивное явление. 15 июня 1936 года, через три дня после публикации «Проекта конституции СССР», в «Известиях» была напечатана его заметка «Новое совершеннолетье», с высокой оценкой «важности акта и величавости документа»: «Прежняя конституция сложила тело нового общества, нынешняя — обозначает его вступление в полную историческую жизнь» [Пастернак: V, 236–237]. Впрочем, Л. Флейшман отмечает определенную «амбивалентность» отзыва поэта, писавшего, что «свобода» берется «не у бога или начальника», а человек ею должен «располагать сам» [Флейшман 2005: 518–519], подчеркивая важность для Пастернака понятия «исторической жизни», которой до того как будто не было.

Оценка Дудоровым изменений, порожденных начавшейся войной, как освобождения от атмосферы террора, страха и криводушия, была несомненно близка и самому Пастернаку: