Атмосфера времени создается в романе обозначением «бытового» неустройства вместе с введением новых форм экономической жизни («переустройство всех сторон жизни, охватившее и торговлю, совершалось еще в самых общих чертах» [Там же: 197–198]). Описаны наступающий голод, отсутствие дров, получение мороженой картошки, попытки выпекать и продавать хлеб: «Живаго бедствовали — селедка, дрова, пшено на воде, уха из селедочных головок» [Там же: 196]. Возникают новые формы «оплаты» труда. Доктору предлагают за визит к больной «странный гонорар»: «Бутылку германского коньяку или пару дамских чулок за визит. Чем заманивают. Кто это может быть? Какой-то дурной тон и полное неведение о нашей современной жизни. Нувориши какие-нибудь. — Да, это к заготовщику» [Там же: 197]. Автор сам «комментирует» смысл реалий тогдашней жизни:

Таким именем, вместе с концессионерами и уполномоченными, назывались мелкие частные предприниматели, которым государственная власть, упразднив частную торговлю, делала в моменты хозяйственных обострений маленькие послабления, заключая с ними договоры и сделки на разные поставки.

В их число уже не попадали сваленные главы старых фирм, собственники крупного почина. От полученного удара они уже не оправлялись. В эту категорию шли дельцы однодневки, поднятые со дна войной и революцией, новые и пришлые люди без корня [Там же].

Нехватка еды и бытовая неустроенность толкают семью Живаго на отъезд из Москвы, чтобы прокормиться, разводя огород и сажая картошку: «…в апреле того же года Живаго всей семьей выехали на далекий Урал» [Пастернак: IV, 207][103].

Вместе с нехваткой продовольствия, топлива и т. д. возникают новые системы распределения:

Около этого времени Александра Александровича пригласили на несколько разовых консультаций в Высший Совет Народного Хозяйства, а Юрия Андреевича — к тяжело заболевшему члену правительства. Обоим выдали вознаграждение в наилучшей по тому времени форме — ордерами в первый учрежденный тогда закрытый распределитель.

Он помещался в каких-то гарнизонных складах у Симонова монастыря. Доктор с тестем пересекли два проходных двора, церковный и казарменный, и прямо с земли, без порога, вошли под каменные своды глубокого, постепенно понижавшегося подвала.

Расширяющийся конец его был перегорожен длинной поперечной стойкой, у которой, изредка отлучаясь в кладовую за товаром, развешивал и отпускал продовольствие спокойный неторопливый кладовщик, по мере выдачи вычеркивая широким взмахом карандаша выданное из списка.

Получающих было немного.

— Вашу тару, — сказал кладовщик профессору и доктору, беглым взглядом окинув их накладные. У обоих глаза вылезли на лоб, когда в подставленные чехлы от дамских подушечек, называемых думками, и более крупные наволочки им стали сыпать муку, крупу, макароны и сахар, насовали сала, мыла и спичек и положили каждому еще по куску чего-то завернутого в бумагу, что потом, дома, оказалось кавказским сыром.

Зять и тесть торопились увязать множество своих мелких узелков в два больших заплечных мешка как можно скорее, чтобы своей неблагодарной возней не мозолить глаза кладовщику, который подавил их своим великодушием.

Они поднялись из подвала на воздух пьяные не от животной радости, а от сознания того, что и они не зря живут на свете и, не коптя даром неба, заслужат дома, у молодой хозяйки Тони, похвалу и признание [Там же: 210][104].

Здесь прорисована важная примета жизни послереволюционных лет — зависимость обычного человека от поддержки людей, обладающих влиянием при новой власти. В то же время за конкретной приметой времени отчетливо проступает, в полном соответствии с жанровой традицией В. Скотта и Пушкина, обозначение характера эпохи исторических катаклизмов, в которой без «волшебного помощника» человек уцелеть не может. Причем в романе такие судьбоносные встречи главного героя оказываются «таинственно» связаны с определенным районом города («всевозможные случайности преследовали доктора в названном месте» [Пастернак: IV, 186]). Однажды, довезя до больницы «жертву вооруженного ограбления», оказавшегося затем «видным политическим деятелем», Живаго «приобрел на долгие годы покровителя, избавлявшего его в это полное подозрений и недоверчивое время от многих недоразумений» [Там же: 187]. Чуть позже у того же места между Серебряным переулком и Молчановкой он впервые встречает своего сводного «омского брата» Евграфа Живаго[105], который в романе на долгие годы становится его «волшебным помощником», «таинственным благодетелем». Во время болезни Юрия Евграф достает немыслимую для тех лет еду, в последней части — устраивает финансовые и служебные дела и т. д. Благодеяния брата также оказываются возможны лишь за счет близости к новой власти («По-моему, у него какой-то роман с властями» [Там же: 207]).

Еще одной бытовой деталью становится в романе изображение «уплотнения» квартиры Громеко. Московский Совет, упразднив в конце ноября право собственности на жилье, начал выдавать ордера на заселение в квартиры красноармейцам и людям «пролетарского происхождения»[106].

В доме Громеко шли спешные сборы в дорогу. Перед многочисленными жильцами, которых в уплотненном доме теперь было больше, чем воробьев на улице, эти хлопоты выдавали за генеральную уборку перед Пасхой [Там же: 208].

Кроме «уплотненных» квартир, в «Докторе Живаго» (как и «Собачьем сердце» Булгакова) отмечается неизменная черта домов послереволюционной Москвы — закрытые парадные подъезды: «Прощаться высыпали в сени и на крыльцо черной лестницы (парадное стояло теперь круглый год заколоченным)» [Там же: 213].

Непосредственно перед этим фрагментом описана еще и знаковая «языковая» деталь послереволюционных лет: ко множеству понятий регулярно прибавлялось определение «бывший». Причем деталь вводится в подчеркнуто гротескной манере, напоминающей рассказы М. Зощенко[107]. Громеко и Живаго старались уйти незаметно, но им это не удается:

На вокзал уходили рано на рассвете. Население дома в этот час еще не подымалось. Жилица Зевороткина, обычная застрельщица всяких дружных действий миром и навалом, обежала спящих квартирантов, стуча в двери и крича: — Внимание, товарищи! Прощаться! Веселее, веселее! Бывшие Гарумековы уходят [Пастернак: IV, 213].

Изменения быта соответствуют и новой большевистской идеологии: на упомянутом выше собрании присутствует дворничиха Фатима (мать Галиуллина), «когда-то ютившаяся с мужем и детьми в грязном подвале», «а теперь переселенн<ая> вдвоем с дочерью на второй этаж в две светлых комнаты» [Там же: 201]. Фатима при этом жалуется Деминой, что «разложенной на квартиры повинности по уборке двора и улиц никто не соблюдает» [Там же].

И наконец, одна из самых характерных черт периода революции и Гражданской войны — эпидемия тифа — также присутствует в романе. Живаго лечит тифозных (в частности, и в дом, где встречает Демину и Галиуллину, он приходит к тифозной больной) и сам в конце концов заболевает тифом. Здесь, с одной стороны, подчеркнуто подчинение героя неизбежным и всеобщим законам времени, а с другой — вводится важная сюжетная деталь: во время болезни доктора его семье впервые начинает помогать «таинственный благодетель» — сводный брат Евграф.

О тифозных больных вновь говорится в романе, когда уже в следующей части доктор видит на вокзале множество недавних больных, которых вынужденно поспешно выписывают из больниц:

Поток уезжающих сдерживали мостки с перилами, протянутые через залы, на каменных полах которых лежали люди в серых шинелях, ворочались с боку на бок, кашляли и сплевывали, а когда заговаривали друг с другом, то каждый раз несоответственно громко, не рассчитавши силы, с какой отдавались голоса под гулкими сводами.

В большинстве это были больные, перенесшие сыпной тиф. Ввиду переполнения больниц, их выписывали на другой день после кризиса. Как врач, Юрий Андреевич сам сталкивался с такой необходимостью, но он не знал, что этих несчастных так много и что приютом им служат вокзалы [Пастернак: IV, 209][108].