В любом случае сюжетные обстоятельства, равно как и время и пространство, ясно обозначенные в «Белой ночи», не относятся к Москве и времени писания романа. Но здесь возникает еще одна принципиальная особенность этого стихотворения: изображенная в нем петербургская картина никак не связана с прозаическими частями романа, ни разу не описывается пребывание Живаго в Петербурге[255], ни одна из его возлюбленных не соответствует собеседнице героя стихотворения[256].
Уже первая строфа «Белой ночи» отчетливо вводит представление о временной дистанции, отделяющей лирического повествователя от сюжетных обстоятельств стихотворения; при этом обозначается не только пространство снимаемой героиней квартиры или комнаты и города, но и, скорее всего, время — до Первой мировой войны, когда и город и сторона были переименованы:
Отметим, что здесь столь же точно, как время и пространство, что не очень свойственно лирике Пастернака, обозначен социальный статус героини. Далее после обилия конкретных и будничных деталей первых двух строф возникает атмосфера тайны, создаваемой картиной петербургской белой ночи, которая будет постепенно расширяться от фонарей[258] до панорамы города и пространства за Невой:
А. А. Скулачев «петербургское пространство» этих строф характеризует как «блоковское»[260], в частности указывает на сходство с дольниками петербургского поэта в выбивающейся из трехстопного анапеста строке «Дом на стороне Петербургской».
После городского пространства в следующих пяти строфах возникает сказочный ночной мир петербургских окрестностей («спящих далей»), который создается по-пастернаковски грандиозным соловьиным пением («славословье грохочущее», наполняющее «лесные пределы»): оно вызывает «восторг и сумятицу» «очарованной чащи» и приводит к одушевлению растительного мира, где ветви одеваются, а деревья «высыпают толпой на дорогу»[261]. Уподобляется живому существу и сама белая ночь, которая также ведет себя по таинственно-сказочным законам, «пробираясь босоногою странницей» «вдоль забора»:
Ко всему описанному в этих строфах вполне подходит пастернаковское определение из его незавершенных «Заметок о Блоке», к которым мы еще вернемся, — «драматизированный пейзаж». Обратим внимание, что герои, сидящие на подоконнике, «охвачены <…> верностью тайне», которая в полной мере присутствует в загородном пространстве белой ночи: в «очарованной чаще», в том, что ночь «пробирается», в деревьях, уподобленных «призракам», которые делают знаки много повидавшей ночи. Эта загадочная сказочная картина возникает из тихого «подслушанного разговора» (из «отголосков беседы услышанной»), овеществленный след которого тянется за ночью. Таким образом, происходящее белой ночью оказывается в какой-то степени продолжением и ответом на поэтический разговор на подоконнике, возвышающемся над Петербургом. В этом стихотворении Пастернака, вероятно, многое могло вызывать ассоциации с Блоком и его поэзией: район города — Петербургская сторона, с которой связано несколько блоковских адресов, перспектива взгляда через Неву белой ночью, упоминаемая в одном из самых знаменитых финальных текстов поэта — «Пушкинскому Дому»:
Возможно, что в соединении общей атмосферы «тайны», «спящих далей» и пробуждаемой соловьиным пением «зачарованной чащи» в пространствах за рекой есть отзвук хрестоматийной блоковской «Незнакомки» — «берега очарованного и очарованной дали».
Справедливости ради нужно отметить, что густота блоковских аллюзий в стихах 1910-х — начала 1920-х годов для Пастернака достаточно характерна. Однако в случае с «Доктором Живаго» и стихами из романа за этим, очевидно, стоит и дополнительный стимул.
В 1946 году Пастернаку предлагают написать статью к 25-летию смерти Блока (возможно, для так и не вышедшего тогда тома «Литературного наследства» — см. сообщение о нем в статье Н. Степанова в «Вечерней Москве» 6 августа 1946 года), но статья не была завершена, сохранились наброски[264] и многочисленные пометы в собрании стихов Блока.
Сам Пастернак в 1947 году, предваряя одно из первых чтений глав романа, говорил:
Летом просили меня написать что-нибудь к блоковской годовщине. Мне очень хотелось написать о Блоке статью, и я подумал, что вот этот роман я пишу вместо статьи о Блоке. (У Блока были поползновения гениальной прозы — отрывки, кусочки.) Я подчинился власти этих сил, этих слагаемых, которые оттуда — из Блока — идут и движут меня дальше (стенографическая запись Л. К. Чуковской)[265].
Историю с ненаписанной статьей Пастернак передает герою своего романа. В части «Елка у Свентицких» Юрий Живаго в декабре 1911 года едет на праздник и вспоминает, что «давно обещал» «статью о Блоке» в «студенческий гектографированный журнал»[266], но, проехав какое-то время по рождественской Москве и вновь вернувшись к мыслям о Блоке («Блок это явление Рождества во всех областях русской жизни, в северном городском быту и в новейшей литературе, под звездным небом современной улицы и вокруг зажженной елки в гостиной нынешнего века»), он решает, «что никакой статьи о Блоке не надо, а просто надо написать русское поклонение волхвов, как у голландцев, с морозом, волками и темным еловым лесом»[267]. Читатель романа понимает, что вместо реферата будет написано стихотворение «Рождественская звезда».