Примечательно, что обвинительная риторика, возобладавшая в СССР в отношении пастернаковского романа (индивидуализм, идеализм, неприятие революции и современности, враждебность, отрыв от народа), складывалась задолго до того, как автор приступил к написанию «Доктора Живаго». Тесная взаимосвязь политических событий и судьбы главного произведения поэта проявляется еще в начале 1940-х годов. Общественная атмосфера в 1943–1944 годах и отношение советских писателей к происходящему в стране до и во время войны иллюстрируют слова из эпилога «Доктора Живаго», что «предвестие свободы носилось в воздухе». Многие соседи Пастернака по Переделкину, как и он, ощущали это предвестие и, мечтая ответить на него по-новому написанными вещами, хотели ощутить себя и свою страну освобожденными не только от немцев, но и от родной диктатуры.
Свидетельством подобных настроений служат два документа из архивов ЦК об «антисоветских настроениях» писателей. Разумеется, нельзя не учитывать, что жанр подобных донесений предполагал сгущение красок. И все же, даже с этой поправкой, они дают возможность представить складывавшиеся в литературной среде настроения.
Первое свидетельство — «Спецсообщение управления контрразведки НКГБ СССР об антисоветских проявлениях и отрицательных политических настроениях среди писателей и журналистов» (не позднее 24 июля 1943 года), в котором пересказываются слова ряда писателей[280]. В нем, например, приводится высказывание И. Уткина, надеющегося, что помощь союзников вынудит советское руководство встать на путь демократизации. Рассчитывает на то, что давление союзников вызовет либерализацию, и Корней Чуковский («наша судьба в их руках», «я рад, что начинается новая разумная эпоха. Они научат нас культуре»). М. А. Никитин удивляется: «неужели наша власть не видит всеобщего разочарования в революции». Н. Никандров считает, что «нужно отменить колхозы» и что «большевизм будет распущен»; послереволюционную эпоху он называет «двадцатилетним рабством». Вторит ему Л. В. Соловьев, заявляющий, как будто в унисон беседующим в эпилоге пастернаковского романа Дудорову и Гордону, что «надо распустить колхозы». При передаче слов К. Тренева сотрудники НКГБ вообще не решаются доверить бумаге его нецензурные слова о Сталине. По их утверждению, он также заявил: «Мне противно читать газеты, сплошная ложь и очковтирательство». П. А. Кузько[281]: «советские чиновники уничтожили литературу, нужно создавать новую литературу, свободную, мыслящую». К. А. Федин признавался: «все русское для меня давно погибло с приходом большевиков <…> Я никому не поклонюсь и подлаживаться не буду <…> Я сел за роман, который, кстати сказать, никакого отношения не имеет к современности». Авторы спецсообщения не обходят вниманием и Пастернака, который хочет «писать не по трафарету» и, возвращаясь на пароходе из Чистополя, по просьбе команды парохода записывает им в журнал: «Хочу купаться и еще жажду свободы печати». А. Н. Толстой полагает, что в близком будущем придется допустить новый нэп. Н. Ф. Погодин говорит: «У нас что-то не то в самой системе». Ф. В. Гладков возмущается: «Для чего было делать революцию, если через 25 лет люди голодали до войны так же, как голодают сейчас».
О подобных же настроениях и высказываниях свидетельствует «Информация Наркома МКГБ СССР В. Н. Меркулова Секретарю ЦК ВКП (б) А. А. Жданову о политических настроениях и высказываниях писателей (31 декабря 1944)»[282]. Здесь приводятся, например, слова Н. Н. Асеева (давнишнего литературного приятеля Пастернака) о письмах от молодежи с фронта, где его спрашивают, «долго ли еще читать Жди меня Симонова и питаться Сурковой массой». Асеев полагает, «что с демобилизацией вернутся к жизни люди все видавшие», которые «принесут с собой новую меру вещей». Корней Чуковский негодует, что для руководства литературой назначен «тупой и ограниченный человек, фельдфебель Поликарпов» (в тот момент зам. начальника Управления агитации и пропаганды ЦК ВКП(б)). Федин недоволен критикой своей книги «Горький среди нас»: «Сижу в Переделкине и с увлечением пишу роман, который никогда не увидит света, если нынешняя литературная политика будет продолжаться. В этом писании без надежды есть какой-то сладостный мазохизм». Приводятся высказывания о недовольстве партийным руководством литературой А. И. Эрлиха, В. Г. Лидина, И. П. Уткина, В. Б. Шкловского, Лев Кассиль говорит, что «все произведения современной литературы гиль и труха».
Судя по отчетам сексотов, адептами позиций, диаметрально противоположных испытывавшим «предчувствие свободы», неизменно остаются А. Сурков, К. Симонов и Дм. Поликарпов. Позднее, в 1950-х годах, именно они окажутся среди наиболее активных противников Пастернака и его романа. В отличие от товарищей по перу Пастернак оказался единственным, кто сумел написать — вопреки всем обстоятельствам — свободный роман. Те же, кто в 1943–1944 годах лелеял подобную надежду, в 1956–1958 годах могли быть ущемлены чувством зависти и неприязни к успешному сопернику.
Неудивительно, что в конце войны Дмитрий Поликарпов, который в 1956–1958 годах, судя по документам и воспоминаниям О. В. Ивинской, становится главным гонителем поэта, составляет записку ЦК ВКП(б) о журнале «Знамя», где с недовольством цитирует статью П. А. Антокольского о Пастернаке:
Обращает на себя внимание и восторженная статья П. Антокольского о Борисе Пастернаке (Знамя, 1943, № 9–10). Павел Антокольский, всячески преувеличивая и раздувая место и значение Пастернака в советской поэзии, пишет: «Пастернак, всю жизнь имевший дело с „естественностью“, добиваясь ее крайнего напряжения, поэт потрясающе искренний, поражал нас молниями своих догадок… Таким он живет среди нас, изумительный лирик, для которого каждая весна — мировое событие, как в ранней юности». И далее: «…Все в нем интригует, очаровывает, не дает последнего ответа, и опять и опять обещает очаровывать»[283].
По окончании войны советское руководство, разделавшись с внешней угрозой, приступило к искоренению тех настроений в среде интеллигенции, которые зафиксированы в процитированных донесениях сотрудников госбезопасности. Как объяснял в позднейших воспоминаниях К. Симонов, постановление ЦК ВКП(б) 1946 года «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“» было средством поставить на место строптивую интеллигенцию и показать, что партия будет как и прежде контролировать литературу:
прочно взять в руки немножко выпущенную из рук интеллигенцию, пресечь в ней иллюзии, указать ей на ее место в обществе и напомнить, что задачи, поставленные перед ней, будут формулироваться так же ясно и определенно, как они формулировались и раньше, до войны, во время которой задрали хвосты не только некоторые генералы, но и некоторые интеллигенты[284].
Действительно, можно вспомнить не только содержание названных донесений, но и письма Пастернака 1941 года:
Меня раздражает все еще сохраняющийся идиотский трафарет в литературе, делах печати, цензуре и т. д. Нельзя, после того как люди нюхнули пороху и смерти, посмотрели в глаза опасности, прошли по краю бездны и пр. и пр., выдерживать их на той же глупой, бездарной и обязательной малосодержательности, которая не только на руку власти, но и по душе самим пишущим, людям в большинстве неталантливым и творчески слабосильным, с ничтожными аппетитами, даже и не подозревающими о вкусе бессмертия и удовлетворяющимися бутербродами, «зисами» и «эмками» и тартинками с двумя орденами. И это — биографии! И для этого люди рождались, росли и жили. Ты помнишь, какое у меня было настроение перед войною, как мне хотелось делать все сразу и выражать всего себя, до самых глубин. Теперь это только удесятерилось[285].
Нельзя сказать, как я жажду победы России и как никаких других желаний не знаю. Но могу ли я желать победы тупоумию и долговечности пошлости и неправде?[286]