Столовая в тот день гудела моей фамилией, и гул этот был мне знаком по жаровне: так гудят, когда фаворит проиграл заезд. Гул имел структуру. Окраинная половина зала гудела с удовольствием, почти злорадным: квотник обошел династию, читай, наши обошли ихних, и мне в тот день трижды поставили лишний компот, в котором я не нуждался. Городская половина гудела озабоченно, как гудят при пересмотре котировок. А Марк, слушавший оба гула сразу, вынес за ужином диагноз, от которого компот встал у меня поперек: «Поздравляю. Ты теперь не человек, ты символ. Символом быть хуже, чем врагом: врага можно победить и закрыть вопрос, а символ надо развенчивать. Публично». Сам Крас на гул никак не отзывался, сидел со своими, ел ровно, и я за весь обед один раз поймал его взгляд: спокойный, оценивающий, без всякой театральности. Так весовщик смотрит на груз, который прежде взвешивал на глазок, а теперь придется по-настоящему.
Накануне вылета, в нычке, мы устроили генеральную. Мири выстроила мне тренажер из подручного: развернула на экранчике питбоя грубую схему пульта, я разложил на ящике болты и гайки по местам органов управления, и мы прогнали шесть часов вводных за два часа реального времени, потому что она сжимала паузы между задачами до моего предела и чуть за него. «Поправка по третьему маяку. Ввод. Принято, следующая. Отказ ответчика. Действия. Принято, следующая». К концу второго часа болты под пальцами были горячие, а я сидел на ящике мокрый, как после кросса, и счастливый, как после гонки. «Прогноз на завтра благоприятный», подвела она итог. «Замечание одно. На тренировке ты разговариваешь с бортом вслух. Завтра борт будет с телеметрией, а телеметрия с ушами. Рекомендация: хвали машину про себя». Я пообещал. Хвалить машины молча, этому меня жизнь еще не учила, все мои машины были глухие и свои.
Вылет состоялся в субботу, на том же УТ-31, и про него надо рассказывать медленно, потому что для меня в нем уместилось много.
Перед посадкой я, по укоренившейся привычке, обошел борт. У лючка гидравлики, того самого, все шесть винтов сидели затянутые, как по учебнику, и борттехник, тот самый, поймав мой взгляд, издал звук, который у людей его профессии заменяет «здравствуйте»: не то хмык, не то выдох. «Смотри-смотри», сказал он, не отрываясь от планшета. «Досмотришься, к нам в предполетку заберут». Я не стал уточнять, угроза это или вакансия. У меня на этот год вакансий не было.
Дублирующий пульт УТ-31, это учебная копия штурманского места: полный комплект органов управления, врезанный в главный контур через блокиратор. Машина слушается основного пульта, дублирующий работает вхолостую, но телеметрия пишет с обоих, и после вылета инструктор видит, что делал бы борт, если бы им управлял кадет. Гениальная, между прочим, конструкция: кадет летит по-настоящему и разбивается понарошку.
Мири на борту не было. Правило действовало, и перед вылетом, в нычке, она проговорила его сама, первой, раньше меня: «Вылет завтра. Меня не берешь. Подтверждение не требуется, фиксирую для порядка». А потом добавила фразу, которую я разбирал по дороге в кубрик и не разобрал до конца: «Пульт дублирующий. Ты, курсант, тоже. Рекомендация: на пульте будь основным».
На пульте будь основным. Понимайте, как хотите. Я понял, как понял.
Первая четверка отработала штатно: развороты, удержание орбиты, счисление по маякам. Ребята вставали от пульта мокрые, как после кросса, и я их понимал: пульт, даже холостой, давит. На нем вдруг выясняется, что борт, это не точка на схеме, а тяжелая живая туша, которая продолжает лететь, пока ты думаешь, и додумывать надо было три секунды назад.
Потом сел я.
Докладываю честно, без скромности и без хвастовства, как в ведомость: это были лучшие двадцать шесть минут года. Пульт лег под руки, как ложится знакомый инструмент, борт отзывался в ладони через штурвальную колонку глухой упругой дрожью, и дрожь эта читалась, как читается вибрация любой машины: вот тяга, вот момент, вот характер. Инструктор диктовал вводные, я вел счисление и поправки, и где-то на десятой минуте случилось то, из-за чего весь этот вылет попал в мою биографию отдельной строкой.
Кадетский вычислитель пульта, машинка честная и неторопливая, считал поправку по маякам за четыре с половиной секунды. Я, укладчиком, в уме, считал ее за три. И на длинной серии коррекций я, не заметив этого сам, ушел вперед: вводил поправку, а вычислитель потом ее подтверждал. Раз, другой, седьмой. Машина за мной проверяла. Не я за машиной.
Заметил это не я. Заметил инструктор. Он перестал диктовать, и я услышал тишину, обернулся: он смотрел не на приборы, а на мои руки, и взгляд у него был такой, каким смотрят на воду, потекшую вверх.
— Продолжайте, — сказал он после паузы и до конца смены больше не сказал ничего.
Из наших за пульт в тот день садились еще двое. Мери отработала свою смену так, как делала все: ровно, без блеска и без единой ошибки, я следил за ее руками из пассажирского ряда и опознал школу, которой не ждал: она работала с пультом бережно, как работают с чужим инструментом, который надо вернуть в том же виде. Дэйв в первую группу не прошел, о чем сообщил мне без грусти: «Я железо люблю руками, а не кнопками. Кнопки, это твое». В его картине мира кнопки и руки были разными стихиями, и напрасно я объяснял ему, что кнопка, это тоже руками, просто короче ход.
Оценку за вылет мне вывели «отлично», без комментариев. Кадеты первой группы хлопали по плечу, Дэйв сиял так, будто летал сам, и я почти успел решить, что пронесло.
Разбор телеметрии был назначен на понедельник, и вел его, как и в прошлый раз, сайлен-аналитик. К этому времени я уже знал, как его зовут: Марк, у которого досье не имело пробелов, доложил еще месяц назад. Тессер. Аналитик учебных полетов, при Академии четвертый год, до того считал что-то в штабе сектора. По слухам, лучший обработчик телеметрии на этом узле пространства. По другим слухам, единственный, кто читает кадетские кривые лично, а не доверяет фильтрам.
Разбор шел обычным порядком: групповые показатели, обезличенные примеры, вероятности. Моей фамилии не прозвучало ни разу, и коленки мои уже согласились считать день прожитым, когда после разбора, в коридоре, меня догнал ровный голос:
— Кадет Форк.
Тессер стоял в двух шагах, узкий, серо-зеленый, неподвижный. Коридор тек мимо нас, огибая, как течет вода вокруг сваи.
— Кадет, где вы учились считать?
Один вопрос. Без предисловий, без обвинения, без «ваша телеметрия показывает». Я посмотрел в его немигающие глаза и сказал чистую правду, ту ее часть, которая была безопасной:
— Дома. У нас медленный вычислитель.
Три секунды он смотрел на меня. Потом нижнее веко, полупрозрачное, прошло снизу вверх, один раз, как шторка объектива, сделавшего снимок.
— Я благодарю вас, — сказал Тессер и ушел, не дожидаясь никакого продолжения.
Я стоял в коридоре и слушал собственный пульс. Ответ был правдой: вычислитель у нас дома был медленный, самопаяный, и считать быстрее него я научился раньше, чем бриться. Правда, была у этой правды вторая половина, та, где нынешний мой вычислитель считает быстрее всего, что стоит на этой станции, и вопрос был в том, которую половину услышал сайлен. Спросил он один раз. Больше вопросов не было. Ни в тот день, ни в неделю, ни в месяц, и именно это, как ни глупо звучит, тревожило сильнее всего: человек, задающий один вопрос, либо удовлетворен ответом, либо ответ ему не нужен, потому что у него есть свой.
Полка приняла и это. Полка у меня к тому времени была уже не полка, а стеллаж, и скрипел он под нагрузкой все чаще.
Эскалацию Краса я почувствовал через неделю, и почувствовал, как чувствуют сквозняк: не видно, откуда, но дует.
Сначала была укладка. Моя парадная укладка к смотру, собранная с вечера, за ночь оказалась рассыпанной: сполз ремень стеллажа, и все мое хозяйство съехало на палубу, перемешавшись с соседским. Случайность? Случайность. Ремень я проверял сам, и защелка была живая, но защелки, бывает, отщелкиваются. Сорок минут пересборки до подъема, успел, обошлось.