Двенадцать процентов, вспомнил я. Вероятность, что вы объясните мне свою телеметрию. Он сказал «свою». Он не сказал «свою и своего терминала», и, может быть, это было милосердие, а может, точность, а вернее всего, у сайленов это одно и то же.
— Что делаем? — спросил я.
— Ничего, — сказала Мири. — Единственный ход, не создающий новых данных. Запись в логе объяснима сбоем. Интерес аналитика объясним аварией. Любое наше действие по заметанию было бы третьим фактом, а три факта, это уже кривая. Двух фактов кривая не образует. — Пауза. — Живем дальше. Наблюдаем. Порог тревоги прежний.
Живем дальше, наблюдаем. Я сидел в жестяной нычке, руки в повязках, «неуд» в табеле, «зачтено» в душе, след в чужом архиве, и год, сороковая неделя которого дотикивала за переборкой, сводился к балансу, который я той же ночью, с ее подсказками, занес в тетрадь, на чистый разворот, крупно.
Но это уже финальная бухгалтерия, и ей положена своя глава.
Глава 21
Пустой кубрик
Год кончился в среду, буднично, как кончается смена: последнее построение, приказ о переводе на второй курс, зачитанный по спискам, и объявление о начале каникул. Никаких оркестров. Оркестры, я проверял по уставу, полагались только выпуску, а первому курсу полагалось разойтись и не мешать.
Ведомость года мне выдали в канцелярии, под расписку, и я прочитал ее тут же, у окна, как читаю все документы о себе: сначала целиком, потом по строкам, потом между строк. Документ был честный. Варп-навигация: «отлично». Матчасть: «отлично». Живучесть, такелаж, внекорабельная: «отлично», спасибо ладоням. Электротехника: «удовлетворительно», и я хмыкнул: с электротехникой у нас случилась война методов, тамошний преподаватель требовал расчетов по канону, я считал по-своему, ответы сходились, ходы нет, и тройка эта была, по сути, оценкой не знаний, а сговорчивости. Уставная подготовка: «удовлетворительно», за «избыточно творческое толкование», формулировка преподавателя, которой я горжусь. Тактика, теория: «хорошо». И отдельной строкой, каллиграфией писаря: «Комплексное аттестационное мероприятие: неудовлетворительно». А под ней, той же рукой: «Фактические действия в нештатной ситуации: отмечены комиссией как технически грамотные».
Я сложил ведомость и убрал к бланку «некритично». Документы о себе я теперь собирал в комплект: они читались только парой, как двухслойная документация. По верхнему слою я был кадет с «неудом» и тройками. По нижнему, человек, которого система отметила, наказала и перевела на второй курс, все одним движением. Что из этого правда? Обе. В Империи, я выучил это за год твердо, правда всегда идет в двух экземплярах, и расписываться надо за оба.
Про деньги доложу коротко, финансовая часть у меня в этой хронике традиционно точная. Годовой приход: сто восемьдесят два кредита с мелочью. Сто восемьдесят, это годовая норма оплаты обучающегося, выбранная мной до сотой еще к зиме; мелочь, это ремонт по карманам, мимо всякой ведомости. Доки и разгрузки после зимы шли уже бесплатно, и я на это не в обиде: за бесплатно мне там ставили руки. Годовой расход: сто семьдесят восемь. Детали для напарницы, абонемент связи, взносы в кубричную кассу, колбасная премия Дэйву на день рождения, прочее по списку. Остаток на конец года: четыре кредита семьдесят сотых. Билет до Целины и обратно: сто десять. Комментарии, как пишут в ведомостях, излишни. Остаток я в предпоследний день потратил тоже: продлил абонемент связи на весь следующий год, вперед, по льготному летнему тарифу, чтобы никакая финансовая яма следующей осени не дотянулась до зеленых строк на материном табло. Итого на руках: семьдесят сотых кредита. Ноль, если округлять по-целински. Баланс сошелся, как сходился всю жизнь: копейка в копейку, в ноль, в точности по ширине прожитого.
Резерв в жестянке на дне ящика Гейра, одиннадцать кредитов, остался нетронутым, и не спрашивайте, почему я не вложил его в билет. Резерв не тратят на желания. Резерв тратят на беду, а беды, тьфу-тьфу, по расписанию не значилось. Целинская бухгалтерия, у нее свои уставы.
Так что домой я не летел. Домой я не летел по двум причинам, звучащим хором: не на что и некогда. Сорок два наряда, расписанные на первую половину каникул, честно ждали меня в графике, по два через день, и дежурный по курсу, вручая график, посмотрел на меня со смесью сочувствия и уважения: с таким послужным на каникулы оставались единицы.
Кампус пустел стремительно, как трюм под хорошей бригадой. За двое суток Академия выдохнула из себя четыре потока первогодков, и коридоры, весь год гудевшие, как магистрали, встали.
Наши разъезжались по очереди, и проводы вышли по нарастающей, как когда-то прощания на Целине.
Первым уехал Марк. Накануне он произвел ревизию кубрика, сверил казенное имущество с описью, оставил каждому из нас по листку с «рекомендациями на лето» (мне досталось: «Сон. Календарь прилагаю») и утром убыл, аккуратный, застегнутый, с чемоданом, уложенным, я уверен, по внутренней схеме с нумерацией. У трапа он обернулся, посмотрел на меня, снял очки, протер, надел и сказал фразу, которую готовил, судя по качеству, всю неделю:
— В следующем году я намерен обойти тебя по варп-математике. Считай, что уведомление вручено под подпись: это объявление войны.
— Принято, — сказал я. — Готовь таблицы.
Он ушел довольный. Объявление дружбы в переводе с марковского, я расшифровал его влет, но виду не подал: у нас, мужчин, свои протоколы.
Вторым уехал Дэйв, и вот тут без комка в горле не обошлось, хотя оба мы делали вид, что просто стоим у трапа. Дэйв мял в лапах сумку, смотрел мимо меня и наконец выдал заготовленное:
— Слышь. Приезжай, а? У нас тихо. Мамка блины печет. Я тебе ферму покажу, у нас комбайн есть, старый, вот такой, ты такого не видел, честно. Он не заводится с позапрошлого года, но ты ж…
Он осекся, сообразив, что выдал план целиком: и блины, и комбайн, и меня при комбайне. Я пообещал неопределенно, «как с деньгами выйдет», и мы пожали руки, и рука его сработала на пол-силы, бережно, из уважения к моим свежезажившим кистям. Уже с трапа он обернулся и крикнул через полпалубы, на всю пустеющую Академию:
— Технический! Не чини ничего без меня, понял!
Не обещаю, Дэйв. Ты же знаешь.
Мери уехала третьей, и ее отъезд был устроен, как все у Мери: без объявления. Просто утром ее койка стояла заправленной по-походному, рундук пустой, а сама она обнаружилась в коридоре, с одной сумкой, в дорожной форме. На мой вопросительный взгляд она ответила одним словом:
— По обмену.
Что за обмен, куда, какие летние программы существуют для первогодков и почему я ни разу не видел объявлений о них на доске приказов, ничего этого сказано не было. Я отметил, что не сказано. Она отметила, что я отметил: по глазам, по обычной своей длинной секунде. И, уже подхватив сумку, у самого поворота, она вдруг остановилась и выдала мне на прощание целую речь, по ее меркам, монолог:
— Хорошая была весна. — Пауза. — Дыши ровнее, Форк. Но не слишком ровно.
И ушла. Я стоял посреди коридора и разбирал подарок: первая фраза была человеческая, теплая, почти неслыханная из ее уст. А вторая была… инструкцией. Дыши ровнее: не дергайся, не гони, год кончился. Но не слишком ровно: не так, как на обыске, не тем мертвым спокойствием, которое она одна на всем этаже опознала как шрам. Она уезжала неизвестно куда, по неизвестному обмену, и на прощание отрегулировала мне дыхание, как регулируют клапан. Графа «Мери» в моей схеме получила последнюю строку сезона: «уехала. вернется? следить». Вопросительных знаков в этой графе стало больше, чем во всех остальных, вместе взятых.
А четвертым был Крас.
Он уходил в тот же день, к вечеру, с одной сумкой, без провожатых: своим, из его круга, разъехавшихся раньше, провожать друг друга было не положено по стилю. Мы пересеклись в коридоре четвертой палубы, пустом уже насквозь, он шел к лифтам, я с наряда, со шваброй, в рабочем, и разминуться молча было бы проще всего, и оба мы, кажется, эту простоту рассматривали.