Неделя после этой ночи прошла штатно, если не считать одного эпизода, который я долго решал, куда записать, и записал в итоге туда, куда записываю все, что не лезет в другие разделы.

В четверг, в коридоре учебного крыла, навстречу мне прошел Тессер. Обычное дело: коридор общий, сайлен ходит, как все ходят. Я шел своим грузовым шагом, скучный, как накладная, и взгляд его, проходя, лег на меня и… задержался. На секунду. Может, на полторы. Обычный взгляд, ничего в нем не было, ни вопроса, ни второго века, и разминулись мы, как расходятся все люди во всех коридорах.

Вечером я открыл тетрадь рисков, подумал и записал: «Чт. Коридор. Взгляд сайлена, ~1,5 сек. Показалось».

Потом полистал назад, нашел похожую запись двухнедельной давности, которую уже забыл, посмотрел на обе, взял карандаш и приписал ко второй, в скобках, честной рукой учетчика:

«(2 раза)».

Тетрадь у меня не умеет тревожиться. Она умеет считать. За это я ее и держу: сам-то я умею и то, и другое, и первое, к сожалению, лучше.

А еще через день на доске приказов вывесили состав первой смены летной практики, и напротив моей фамилии стояло то, к чему шел весь этот год, через швабры, наряды, доки и досмотры: «самостоятельный полет по кругу, допуск по готовности».

Самостоятельный. По кругу. Допуск по готовности.

Готовность у меня была. Лет с семи, с того дня, как отец впервые посадил меня на колени в кабине лоадера и сказал «держи ровно».

Глава 13

Круг

Летная практика перекроила кампус за одну неделю. Учебные классы опустели наполовину, стартовая палуба, наоборот, зажила в три смены, столовая перешла на летное расписание, и над всей Академией повисло то особое предгрозовое электричество, которое бывает в местах, где сотня подростков по очереди получает в руки летающую технику. Даже Варга, по слухам, в эти недели смягчался на четверть градуса: летная практика была единственным местом, где его метод уступал место чужому, брассовскому, и уступал, судя по всему, по какому-то старому уговору двух школ.

Порядок был такой: тренажерные часы, вывозные полеты с инструктором, и, по готовности, круг. Самостоятельный полет по кругу: отрыв, три витка по коробочке, посадка. Шесть минут летного времени, если считать по хронометру, и вся жизнь, если считать по-человечески. Обе меры верные, какой пользоваться, решает бухгалтерия каждого лично. После круга кадет считался «летающим». До круга, «подающим надежды», и разница между этими сословиями была больше, чем между квотой и династией.

Фольклор летной практики заслуживает страницы, потому что нигде суеверие не цветет так пышно, как среди людей, изучающих точные науки об отрыве от тверди. За неделю поток оброс приметами, как старый корпус ракушками. Нельзя было: фотографироваться перед кругом, говорить «последний» (только «крайний»), стричься в день полета и есть на завтрак рыбное, потому что кто-то когда-то съел и ушел на второй заход. Нужно было: коснуться левой рукой стойки шасси (правой, катастрофа), носить в кармане что-нибудь с земли, в смысле, с родной планеты, и ни при каких обстоятельствах не мыть форму между вывозными и кругом. Марк, человек систем, презирал приметы вслух и был пойман мной на том, что перед своим вывозным трижды перекладывал стилус из кармана в карман, добиваясь какой-то ведомой ему одному конфигурации. Дэйв возил с собой горсть родной земли в мешочке, буквальной земли, с фермы, и делился ею с желающими, отсыпая по щепотке, как заварку. Я в кармане носил ключ на семнадцать, но это не примета, попрошу заметить. Это инструмент. Просто инструмент, который носят в день полета в левом кармане. Совпадение.

Вывозные я отлетал штатно, без приключений, с инструктором по фамилии Брасс, немолодым, тяжелым, с руками, которые лежали на дублирующих органах управления так неподвижно, что про них ходила легенда: за двадцать лет Брасс вмешался в управление одиннадцать раз, и все одиннадцать кадетов теперь где-то летают и пьют за его здоровье. Брасс не ругался, не хвалил и вообще экономил слова почище Ходана. Его педагогика умещалась в четыре сигнала: «так», «не так», «еще раз» и молчание. Молчание было высшим баллом.

Один вывозной стоит рассказа. На третьем, на снижении, Брасс вдруг сказал «не так». Я проверил все: глиссада в допуске, скорость в допуске, машина шла как по нитке. «Не так», повторил Брасс. Я еще раз прошел приборы, не нашел, и тогда он снял одну свою неподвижную руку с дублирующих органов и постучал пальцем мне по запястью: «Хватка. Душишь машину. Она уже все поняла, а ты ей еще объясняешь». Я посмотрел на свои руки: пальцы на штурвальной колонке лежали белые. Хватка сборщика, мертвая, для инструмента, который может вырваться. УМ-2 вырываться не собиралась, ей было больно, а я не слышал, потому что слушал приборы, а не ладонь. Стыднее мне не было за весь год: меня, человека-термометр, уличили в глухоте рук. До конца вывозного я держал колонку, как держат птицу: плотно, чтобы не выпала, свободно, чтобы дышала. «Так», сказал Брасс на посадке. С тех пор это мое главное летное знание, и получено оно не из учебника: машину не держат. С машиной держатся.

На четвертом вывозном, после посадки, Брасс помолчал свое фирменное молчание, а потом сказал пятое слово, которого не было в системе:

— Готов.

И вписал меня в лист на круг, третьим по потоку.

Про двух первых скажу коротко, они заслужили. Первым летел Крас, и отлетал он свой круг… со второго захода. На первом заходе на посадку он ушел на повторный, сам, решением пилота: не понравился ветер сноса. Формально это не ошибка, это правильное решение, и оценку ему не снизили. Но поток, жадно ловивший каждую мелочь, зафиксировал: первый ушел на второй круг. Марк доложил мне это в тот же вечер, без комментариев, одними бровями. Вторым летел парень из четыреста шестнадцатого, отлетал чисто, вылез из кабины на ватных ногах и был немедленно уронен обратно в кабину обнимающим потоком.

Третьим стоял я, и ночь перед кругом я спал, докладываю, отлично. Это не бравада. Это физиология сборщика: перед настоящей работой я сплю, как перед сменой, потому что смена, это то, что я умею. Не спал я перед досмотрами и разборами, перед всем, где решают не руки. А тут решали руки.

Мири на борту не было, правило действовало, и накануне, в нычке, она провела предполетный инструктаж по своему списку, деловито, без сантиментов. Ветер сноса на этой орбите условный, но вышка дает поправку, слушать вышку. Коробочка размечена маяками, углы не резать, «твой стиль гонщика для зачета избыточен». Посадка: не искать мягкости, искать точность, «мягкость, это тщеславие, точность, это профессия». Я слушал, кивал и под конец спросил, есть ли рекомендации сверх штатных. Пауза. Три секунды.

— Одна, — сказала Мири. — Получи удовольствие. — И, поскольку я молчал, добавила с доборной паузой: — Ты ждал этого полета девять лет. Данные о ежедневных наблюдениях за небом с крыши блок-контейнера имеются в моей описи. Если удовольствие не будет получено, девять лет наблюдений придется классифицировать как убыток. Не порть мне отчетность, курсант.

Не порть отчетность. Вот так у нас теперь оформлялись напутствия, и я, честно скажу, не поменял бы это оформление ни на какое другое во всей галактике.

Утро круга. Стартовая палуба, мой борт: УМ-2, учебная машина, одноместная, честная, как табурет, и примерно такая же аэродинамичная, что в вакууме, впрочем, не имеет значения. Про УМ-2 старшекурсники говорили: единственная машина флота, которую невозможно полюбить и невозможно угробить, за то и держат. Бортовой номер семнадцать. Я увидел номер и хмыкнул: ключ на семнадцать, любимый, отцовский. Примета была самодельная, как все мои приметы, но работала: плечи отпустило.

Предполетку я провел так, как проводил ее всю жизнь, только теперь официально, с планшетом, по чек-листу. Чек-лист у Академии был хороший, полный, я прошел его весь, а потом прошел свой, который не написан нигде: обошел машину по кругу, медленно, щупая. Заклепки. Кромки. Стойки. Створки. Ладонь на обшивку, плоско, подержать: «здравствуй». Машина была теплая с той стороны, где солнце, холодная с тени, обычная, живая, в мелких шрамах учебной службы. Под ладонью не дрожало ничего лишнего. Хорошая машина. Скучная. Люблю скучные.