Мальчик из Ямы 2: Обнуление

Глава 1

Спящий груз

Разбудили меня, как и было заказано, на узле.

— Внимание экипажу, — сказал знакомый голос прямо в ухо, ровно, по-служебному. — Стыковка завершена. Температура за бортом: жить можно. Температура внутри курсанта: уточняется. Курсант, прекрати изображать груз. Груз выгружают.

Я разлепил глаза и некоторое время смотрел в крышку капсулы, восстанавливая по частям, кто я, где я и почему у меня во рту вкус, будто я неделю сосал уплотнительную прокладку. Криогель, вот что это было. В инструкции честно писали: «возможен остаточный привкус». Инструкция, как всегда, недоговаривала: привкус был не остаточный, а основной, все остальные вкусы теперь жили у него в аренде.

— Живой, — доложил я.

— Не преувеличивай, — сказала Мири. — По моим данным, живой ты процентов на шестьдесят. Остальное досыпает. Рекомендую вертикальное положение: узел, пересадка, у тебя два часа сорок минут.

Неделю назад, целую планету назад, я пообещал ей: разбудишь на узле. Она разбудила секунда в секунду, по стыковочному толчку, и я готов был поспорить на что угодно, что все эти семь суток она не спала вовсе, а лежала у меня на предплечье и считала. Часы, обороты, вероятности. Что там считают ассистенты, когда экипаж дрыхнет в железном ящике и не задает задач.

Крышка ушла в сторону, и холод трюма взял меня в оборот сразу, по-хозяйски. Я сел, стукнулся макушкой о верхнее крепление, помянул чью-то мать в рамках приличий и начал жить дальше.

Дальше по плану была Империя.

Пересадочный узел сектора встретил меня так, как встречает большая станция всякого, кто вырос на планете, где самое высокое здание, это кран: он на меня не обратил внимания.

Я вышел из грузового рукава с ящиком на плече и сумкой в руке и первые полминуты просто стоял, мешая потоку. Зал был размером с наш сортировочный сектор, только вертикальный: ярусы, галереи, переходы, и все это шевелилось, текло, гудело на трех языках сразу и пахло. Вот к запаху я оказался не готов. На Целине воздух пах ржавчиной, пылью и работой. Здесь он пах едой, духами, антисептиком и деньгами, и все это одновременно, слоями, как неправильно собранный бутерброд. Я стоял в этом бутерброде со своим ящиком и чувствовал себя гайкой, закатившейся в кондитерскую.

Поток тем временем разобрался со мной по-своему. Толстый человек в переливающемся костюме, не глядя, сунул мне в свободную руку жетон и указал на гору чемоданов:

— На седьмой причал, любезный. Аккуратно, там хрусталь.

Я посмотрел на жетон. Половина кредита, багажный тариф. Человек уже уходил, уверенный в мироздании, в котором всякий парень с ящиком на плече существует для переноски чужого хрусталя. Мироздание, в общем, до сегодняшнего дня его не подводило.

Полкредита были деньги. Седьмой причал, если верить указателям, лежал по дороге к кадетскому терминалу.

Я отнес хрусталь.

Не знаю, что об этом сказал бы устав Академии, но устав Целины на этот счет высказывался однозначно: работа, которая сама пришла в руки по пути, называется не унижением, а попутным грузом. Толстяк на седьмом причале расплатился не глядя, добавил сверху десятую кредита «за то, что не гремел» и исчез в переливах своего костюма. Я спрятал первый имперский заработок в нагрудный карман и отметил про себя, что новая жизнь началась с прибыли. На Целине сказали бы: хорошая примета. На Целине вообще все, что не убыток, считалось хорошей приметой.

Кадетский терминал обнаружился на минус втором ярусе, и по мере спуска к нему станция линяла на глазах: сначала кончились духи, потом реклама, потом облицовка, и к минус второму остался честный крашеный металл и запах столовки. Я почувствовал себя увереннее. Обшивка без облицовки, это был мой родной диалект.

Очередь я увидел раньше, чем указатель. Очередь была своя, узнаваемая, я такие с детства читал без словаря: три десятка пацанов и девчонок с окраинных миров, у каждого багаж, собранный по принципу «все, что смогли», и лица людей, которые очень стараются выглядеть так, будто каждый день летают через сектор. Стояли тихо. Окраина в чужом месте всегда стоит тихо, это метрополия шумит от рождения, у нее страховка.

Я встал в хвост, поставил ящик у ноги и на всякий случай повторил про себя формулу. «Личных вещей не более трех единиц, плюс инструмент по специальности, согласно перечню кадетского имущества, графа шестая». Формулу эту я выучил еще на Целине, наизусть, как когда-то билет номер семь, и всю неделю в капсуле она снилась мне вместо снов. Если разбудить меня среди ночи пинком, я бы начал отвечать с середины: «…графа шестая», и только потом спросил бы, кто здесь.

— Куда прешь, ямной? — беззлобно поинтересовался сосед по очереди, когда я, задумавшись, подвинул его сумку своим ящиком.

Я хотел было спросить, откуда он знает про яму, и сообразил: не знает. «Ямной» здесь было не адресом, а сословием. Нас таких тут стояло тридцать человек, ямных, с разных ям одного большого имперского двора, и мы опознавали друг друга мгновенно, по ботинкам, по багажу, по манере занимать поменьше места.

— Извини, — сказал я. — Ящик широкий.

— Ящик знатный, — согласился сосед, оглядев ящик Гейра с профессиональным уважением. — Дедовский?

— Отцовский.

— Держи его к стенке, — посоветовал сосед. — Тут на прошлом потоке, говорят, у одного увели весь багаж, пока он в предписание пялился. Империя, брат. Тут все по закону, поэтому воруют быстро.

Окно регистрации работало одно из четырех, и сидел за ним чиновник того особого казенного возраста, который наступает у конторских годам к тридцати и дальше не меняется до пенсии. Он брал предписание, смотрел в него, смотрел в лицо, штамповал и говорил «следующий» с интонацией метронома. Очередь двигалась рывками, как состав на сортировке.

Передо мной стояла девчонка с сумкой, перевязанной проволокой. У окна она вдруг заволновалась и стала объяснять, что у нее в предписании фамилия с ошибкой, одна буква, что в конторе на ее луне так записали, а на самом деле она через «е», и что…

— Через «е» будете дома, — сказал чиновник без злобы, как сообщают прогноз погоды. — В Империи вы так, как в предписании. Следующий.

Я протянул свое. Чиновник изучил бумагу, потом меня, потом снова бумагу, и я увидел, как его взгляд зацепился за строку. За ту самую.

— Инструмент по специальности, — прочитал он вслух. — Специальность?

— Техник, — сказал я. — По утилю.

— По утилю, — повторил чиновник, и что-то человеческое на мгновение проступило сквозь казенный возраст: не то чтобы интерес, но легкое движение брови, каким встречают в скучной описи знакомое слово. — Ну-ну. Целина, что ли?

— Целина.

— Была у меня жена с Целины, — сообщил он неожиданно и поставил штамп. — Ничего не выбрасывала. Ни-че-го. Следующий.

Я отошел от окна с проштампованным предписанием и ощущением, что узнал о чужой семейной жизни больше, чем хотел. Где-то в метрополии жила женщина с моей планеты, которая ничего не выбрасывала, и человек, который двадцать лет не мог ей этого простить. Я мысленно пожелал ей держаться. Нас, целинских, судьба раскидала по галактике, но чему-чему, а выбрасывать она нас так и не научила.

К предписанию прилагался пакет кадета: памятка, талон на паек, посадочный номер. Памятку я прочел тут же, у стены, от корки до корки, потому что бумага, выданная системой, это карта минного поля, по которому предстоит ходить. Читалась она как устав, писалась как угроза, а сообщала, если отжать воду, три вещи. Учебный год, сорок недель. Довольствие казенное, форма казенная, связь с домом за свой счет. И отдельным пунктом, жирным: опоздание на борт приравнивается к неявке, неявка к отказу от квоты.

Сорок недель, повторил я про себя. Год у меня теперь был не в днях, а в неделях, и недель было сорок. Целинский таймер в моей голове, отщелкавший когда-то сто восемнадцать дней до экзамена, крякнул, перестроился и начал отсчет заново. Он у меня вообще не умел стоять выключенным.