Техник, принимавший предполетку, наблюдал за моим вторым кругом с интересом.
— Чего щупаешь? Приборы же есть.
— Приборы меряют, где им сказали, — сказал я. — А она вся. Целиком. Приборы потом, сначала руки.
— «Она», — повторил техник и посмотрел на УМ-2 с некоторым уважением, как будто машина при нем получила повышение. — Ну, летите, раз «она».
Вышка дала окно, голосом скучающим, как все вышки галактики. Разрешение. Отрыв.
Рассказать, как это было, я пробовал потом раз десять, Дэйву, Мири, тетради, и каждый раз выходило беднее, чем было, поэтому здесь я дам только факты, а выводы оставлю при себе, им при мне лучше.
Факт первый: страх не пришел. Я ждал его всем телом, целинской привычкой, по которой любая машина подо мной обязана готовить пакость, и тело мое всю первую вертикаль простояло в готовности номер один: где засбоит, что откажет, куда падать. Ухо ловило посторонние ноты. Ладонь на колонке ждала дрожи не по делу. Ноздри дежурили по паленому. Не засбоило. Не отказало. Не запахло. УМ-2 шла вверх ровно, честно, по учебнику, гравикомпенсатор пел свою рабочую ноту, и к первому развороту готовность номер один осталась без работы, как страх на пересадочном узле.
Факт второй: коробочка. Три витка, углы по маякам, поправка вышки принята и учтена. Углы я не резал, хотя они просились: гоночная привычка ныла, что дуга жирная, что здесь можно внутрь, что выигрыш полторы секунды. Я сказал привычке, что зачет не гонка, выигрыша тут нет, есть допуск, и привычка, поворчав, легла. Все штатно, все скучно, и на втором витке я поймал себя на том, что улыбаюсь во весь рот, один, в кабине, на ста девяноста километрах над планетой, которую год назад видел только в иллюминатор грузовика. Никто не видел, так что не считается. А если бы и видел: параграф о параде разрешает нейтральное выражение довольства службой. У меня было оно. Просто очень нейтральное.
Факт третий, главный, и его я записал в тетрадь в тот же вечер, дословно, потому что за него не жалко страницы: оказывается, машина может просто работать. Не «пока не сломалась». Не «до первого чуда». Просто работать: ты ей команду, она тебе исполнение, и между вами никакого третьего, никакой ямы, никакого «повезет-не повезет». Девять лет я летал в мечтах и десять чинил наяву, и наяву каждая машина была пациентом. УМ-2 была не пациентом. Она была здоровая. Я вел здоровую машину по коробочке, и это было чувство, которого я не знал и для которого у меня не имелось полки: пришлось заводить новую.
Посадка. Не искать мягкости, искать точность. Я искал точность и нашел ее с перегрузкой один и четыре: приложил семнадцатую к палубе плотно, по-грузовому, точно в круг, без козла и без выката. Мягкости не было. Была честность.
Полминуты я сидел в остывающей кабине и не верил. Кабина тикала, остывая, гравикомпенсатор досыпал свою ноту, за фонарем палуба жила своей жизнью, и надо было вылезать, докладывать, жить дальше, а я сидел. Внутри было тихо и просторно, как в отсеке после сдачи объекта: работа принята, инструмент собран, мусор выметен. Шесть минут летного времени. Девять лет ожидания, если считать с крыши блок-контейнера, с ролика у конторы, с гонки, с байпаса, со всех ступеней этой самодельной лестницы. Баланс сошелся, и остаток был в мою пользу.
Брасс встретил у трапа, посмотрел свой фирменный взгляд и вынес вердикт:
— Посадка грубая. Допуск закрыт.
По местной шкале, я уже свободно переводил, это означало: посадка в пределах нормы, полет зачтен, свободен, следующий. Овация. Я гаркнул «есть» и пошел, куда положено, сдавать планшет, и по дороге меня перехватил Дэйв, карауливший за ограждением, и стиснул так, что предполетный медосмотр можно было проходить заново.
— Ну⁈ Как⁈
— Работает, — сказал я чистую правду.
— Что работает?
— Всё, Дэйв. Представляешь? Всё работает.
Дэйв не понял, но обрадовался: его пороги радости были настроены на друзей, а не на формулировки. Марк, подошедший следом, пожал руку и сообщил, что моя посадочная перегрузка один и четыре укладывается в семьдесят третий процентиль потока, что в его исполнении было объятием.
Брун, пролетавший свой круг днем раньше, поймал меня у ограждения и сунул руку: «С прибытием в сословие». Сословие облетанных к той неделе насчитывало девятнадцать человек, держалось друг за друга поверх всех прочих границ, городских и окраинных, и имело одну привилегию, неписаную: смотреть на очередь у стартовой палубы с ленивым прищуром ветерана. Прищур я освоил сразу. Дешевая привилегия, но своя.
С галереи над палубой на меня смотрел Крас. Я почувствовал взгляд раньше, чем увидел: спина у меня к тому времени была натренирована на его частоту. Он стоял у поручня, один, и смотрел не зло и не насмешливо, а внимательно, как смотрят на доску приказов. Первый по потоку закрыл круг со второго захода. Квотник, третий по листу, закрыл с первого. Что делалось в его гладкой голове с этой арифметикой, я не знал и знать не хотел. Врал. Хотел. Но полка для Краса у меня была давно заведена и давно перегружена, и я просто кивнул галерее, вежливо, по-соседски, и пошел сдавать планшет. Кивка он не вернул. Внес, надо полагать, в свою ведомость.
Наши откруглялись следом, в течение двух недель, каждый в своем жанре. Мери отлетала свой круг на четвертый день, так, что Брасс, говорят, помолчал дольше обычного: ровно, точно, без единого лишнего движения, посадка мягче инструкторской. Поток пошумел и записал ее в прирожденные пилоты, а я, послушав пересказы, записал в свою схему другое: она отлетала круг так, как отлетывают его не в первый раз. Доказательств никаких, пересказы, но графа «Мери» пополнилась третьей строкой: «летала раньше?» Вопросительный знак мой, честный. Дэйв уходил на круг позже всех из нашего кубрика, бледный, с двумя щепотями родной земли по карманам, и отлетал, как работал: тяжело, надежно, по прямой даже там, где положено по дуге. Посадку он произвел с перегрузкой, от которой охнула палуба, вылез, качаясь, оглядел машину, палубу, небо и сказал фразу, которую поток повторял потом неделю: «Не понял. А чего все боятся-то?» Есть люди, у которых храбрость расположена после события. Дэйв весь страх израсходовал до отрыва, на сам полет не осталось.
Наушник я позволил себе только вечером, на дальнем конце технической палубы, где гулял один сквозняк. Воткнул, нажал, сказал негромко:
— Круг закрыт.
Пауза. Три секунды.
— Зафиксировано: круг закрыт. Поздравляю, курсант.
И еще пауза, нештатная, доборная, длинная, секунды четыре. Я уже собрался переспросить, все ли штатно, когда она закончила:
— Это была попытка эмоции.
Я стоял на пустой палубе, ухмылялся сквозняку и молчал, потому что комментировать было нельзя: спугну. Попытка эмоции. Она поздравила меня, послушала, как звучит, решила, что звучит недостаточно, и доложила о попытке. Как о запуске резервного контура: попытка произведена, результат оценке не подлежит, работаем дальше.
— Принято, — сказал я осторожно. — Как… результаты попытки?
Пауза. Три секунды ровно.
— Данные неполны, — сказала Мири. — Повторные испытания запланированы.
В кубрике мой круг отметили по-кадетски, вечером того же дня, и церемонию организовал, кто бы вы думали, Марк. Оказывается, у него в таблицах значился и протокол праздника: по обычаю потока, «облетанный» ставит чай, остальные скидываются сахаром сверх нормы, по кубику с носа. На моей тумбочке образовалась горка в двенадцать кубиков, потому что скинулся не только кубрик: зашли Брун, Ика, Лоусон и еще трое, чьи планшеты я чинил. Дэйв произнес тост, в котором трижды сказал «наш» и один раз «технический», Марк зачитал из своей таблицы мою «статистику успеваемости в динамике», что в его исполнении было высшей формой сердечности, а Мери молча положила поверх сахарной горки маленькую вещь, от которой у меня на секунду перехватило дыхание: гайку. Простую гайку на семнадцать, начищенную до блеска. Я поднял глаза, она уже читала свой конспект. Откуда она знала про ключ, про номер борта, про все, я спрашивать не стал. Графа «Мери» в моей схеме и так трещала. Гайка с того вечера поселилась в левом кармане, рядом с ключом, и приметой я это по-прежнему не считаю. Комплект я это считаю.