Отдельной строкой шла физподготовка, и вот где четыре лишних процента гравитации собирали свою дань. Кросс по ангарной палубе, двадцать кругов, и на пятнадцатом городских начинало возить, как несмазанные подшипники: они бежали правильно, красиво, по науке, и наука кончалась вместе с дыханием. Дэйв бежал, как работал, ровно, тяжело, до конца. Я бежал по-целински, то есть некрасиво и экономно: у нас бег не был спортом, у нас бегали за чем-нибудь или от чего-нибудь, и организм требовал знать, какой из двух случаев, а узнав, что никакой, переходил на рабочий шаг с подключением рук. Инструктор физподготовки смотрел на мой стиль со страданием эстета, но секундомер, честный прибор, показывал у меня норматив, и придраться было не к чему, кроме всего.

И был камбуз. Наряд на камбуз считался в потоке удачей: тепло и рядом еда. Наивные люди. Камбузом Академии заведовал кок конкордатской закалки по прозвищу Дед, необъятный, как его котлы, и я за одну смену при нем узнал о дисциплине больше, чем за месяц при Варге. «Картофель, кадет, чистится в одну сторону. В ОДНУ. Ты его чистишь, как будто оно тебя обидело». Котел у Деда полагалось драить до состояния «вижу свою совесть», и когда я, отдраив, доложил, что совесть видна, Дед заглянул, поводил пальцем по стенке и сказал: «Мутновата. И совесть, и стенка. Еще круг». Спорить с ним не приходило в голову никому: по слухам, Дед варил кашу еще Конкордату, и сам Варга, забирая у него в конце смены кружку чего-то горячего, разговаривал с ним на полтона тише, чем со всей остальной Академией.

И это, собственно, все. Больше в методе Варги не было ничего: недосып, монолог, наряд, повтори. Простой цикл, как у стиральной машины, и работал он, глядя по сторонам, безотказно.

Поток ломался на глазах, по-разному, каждый по своей схеме. Марк бледнел. Он бледнел как-то планово, послойно, и однажды ночью я услышал, как он шепотом пересчитывает что-то, и понял: он пересчитывает свое расписание. Цветное, до выпуска. В расписании не был предусмотрен Варга, и теперь вся конструкция ехала, а Марк был из людей, у которых вместе с расписанием едет и хозяин. Дэйв потел и худел, что при его комплекции выглядело как усушка стога: он был силен, как лоадер, но сила его была дневная, крестьянская, привыкшая к тому, что ночь дается для сна, и ночные подъемы били его точно в устройство мира. Мери держалась ровнее всех в кубрике, только стала еще экономнее: перестала кивать.

По потоку пошли первые рапорта. Городской парень, тот самый, что шутил про гроб с ручкой, сдался на восемнадцатый день: подписал бланк у дежурного с лицом человека, который наконец-то решился, и уехал первым же бортом снабжения. Я проводил его взглядом без злорадства. Почерк я его помнил, но человек, у которого дома есть куда отступать, при первом обстреле отступает домой, это не подлость, это логистика.

А теперь о том, что не работало.

Не работало все это на мне, и я хочу быть точным в формулировках, потому что гордиться тут нечем, а понять важно. Я не был храбрее их. Не был выносливее: Дэйв поднимал вдвое больше моего. Дело было не во мне. Дело было в калибровке.

Монолог о том, что я ноль? Я вырос в системе, где это не проговаривали на плацу, а печатали в тарифной сетке. Целина сообщала мне, что я ноль, каждым квитком, каждой очередью, каждой резолюцией «перенос на следующий квартал». Причем Целина делала это бесплатно, без отдельно нанятого инструктора, в порядке общего фона. Варга старался, готовил тексты, вставал ради нас в четыре утра. Мне, честное слово, было даже неловко: столько усилий, чтобы сообщить человеку то, с чем он приехал в качестве багажа.

Подъем в ноль три сорок? На сортировке это называлось «ночная смена» и оплачивалось с коэффициентом. Здесь коэффициента не было, но не было и конвейера, который норовит отхватить рукав. Чистая экономия.

Обещание, что из нас выйдет мусор? Вот тут я каждый раз давил ухмылку, и один раз, кажется, не додавил. Мусор. Он говорил это как приговор, а я слышал как анкету. Я мусор сортировал десять лет. Я знаю про мусор главное, чего не знал, похоже, даже Варга: мусор, это не приговор, это сырье. Из мусора, если руки правильные, выходит все: вычислитель, радиатор, легенда, будущее. Весь я, со всем содержимым, был собран из вторсырья, и собран, смею заметить, работоспособно.

Поэтому я спал.

Вот это и стало проблемой. Не наряды, наряды я тянул, как тянул смены. Проблемой стал сон. После отбоя я засыпал за минуту, спал плотно, экономно, как спят на Целине, где сон, это ресурс, а между ночным подъемом и повторным отбоем досыпал остаток так же деловито, как доедают паек. Организм, отлаженный сменами, брал свое при любой возможности и не спрашивал у Империи разрешения.

На вторую неделю это заметил кубрик.

— Ты ЧТО, спишь? — свистящим шепотом спросил меня Дэйв после очередного ночного построения, когда я, вернувшись в койку, ушел на дно за свою штатную минуту и был выдернут его локтем.

— Сплю, — сказал я. — И тебе советую. Подъем через два часа десять.

— Как⁈ Как ты спишь⁈ Он же завтра опять…

— Вот именно, — сказал я. — Завтра опять. Единственное, что у него нельзя отнять, это «завтра опять». Значит, единственное, что можно, это выспаться до. Спи, Дэйв. Это тоже работа, просто лежачая.

Дэйв не спал. Дэйв лежал и страдал, а страдание, если его не занять делом, жрет больше энергии, чем разгрузка. К концу второй недели на меня уже ходили смотреть: сосед из четыреста десятого просунулся однажды после ночного подъема к нам в кубрик, посмотрел, как я укладываюсь, и унес это знание к себе, как уносят слух о чуде.

А на третью неделю это заметил Варга. И произошел разговор, который я потом много раз собирал и разбирал в голове, как собирают и разбирают трофейный механизм неизвестного назначения.

Было утро после двойного ночного подъема, поток стоял серый, качающийся, и Варга шел вдоль строя со своей обычной скоростью читающего опись человека. Напротив меня он остановился. Посмотрел. Не сквозь, а на меня, первый раз за три недели, и я почувствовал этот переход физически, как чувствуешь, когда на тебя наводят прибор.

— Кадет Форк, — сказал он. Голос был обычный, будничный. — Дежурный докладывает, вы спите.

— Так точно, господин старший инструктор. Сплю.

— Вас поднимают среди ночи пятый раз за неделю. Ваши товарищи не спят. Ваш кубрик не спит. Поток не спит. Вы спите. — Он помолчал и задал вопрос, который, я уверен, не был предусмотрен методикой, потому что прозвучал он не на плац, а тише, на метр: — Тебя что, дома не любили, кадет?

Строй не дышал. Где-то в конце его кто-то нервно сглотнул, и это было слышно, как выстрел.

— Любили, господин старший инструктор, — сказал я. — Просто дома тарифы выше.

Пауза длилась полсекунды. Я знаю, потому что считал: у меня, когда страшно, включается счетчик, целинское наследство. Полсекунды Варга смотрел на меня, и в глазах его не было ни гнева, ни интереса, вообще ничего читаемого, датчики отказывали. Потом он перевел взгляд дальше и пошел вдоль строя, и день покатился обычным порядком: монолог, наряды, каша.

Что это было, я не знал. Я взвесил реплику со всех сторон: на дерзость не тянула, интонацию я держал уставную, на жалобу тем более. Это была справка. Я выдал ему справку о тарифах, он ее принял и подшил. Куда подшил, вот вопрос. У людей типа Варги ничего не пропадает, у них, как у Империи, все идет в учет, и полсекунды лишнего взгляда где-то теперь лежали, зарегистрированные, с моей фамилией на корешке.

Наряды, кстати, я должен вступиться за наряды. Потоку они казались карой, мне статьей дохода, только доход шел не в кредитах, а в информации, и я греб его лопатой.

Наряд, это доступ. Первокурсника не пустят в такелажную палубу, к энергоузлам, на камбуз, в сантехнические горизонты, его туда пошлют. С ведром. И пока поток, стеная, драил и таскал, я делал то, что делал всю жизнь на Целине: читал место руками.

Кампус Академии снаружи, с галерей, был белый и вечный. Изнутри, из технических горизонтов, он был старый. Не дряхлый, нет, а старый хорошей старостью, как ящик Гейра: конкордатской постройки, машинными швами той, довоенной школы, с запасом прочности, который нынешние проектировщики сочли бы расточительством. Я гладил в нарядах его шпангоуты и читал биографию: вот родное, несущее, положенное на совесть. Вот послевоенные латки, победнее, но честные. А вот, и этого добра было больше всего, свежие имперские слои: краска поверх грунта, грунт поверх окалины, пластиковые панели, прикрученные поверх нормального металла, чтобы было «как в метрополии». В одном месте, в такелажке, из-под отслоившейся белой краски выглядывал кусок старой стенной надписи, синей по серому, шрифт довоенный, обрезано на полуслове: «…ЕДИНСТВО И ТРУ…». Я потер пальцем краску по краю, дальше не пошло, закрашено было на совесть, в четыре слоя. Труд, надо полагать. Или трубопровод. Я не стал выяснять и никому ничего не сказал. Дома, над конторой, тоже висел плакат, которого никто не видел, и я с некоторых пор знал, что закрашенные слова, это не пустота. Это склад.