Он перечислял, загибая чернильные пальцы, и по мере счёта я видел уже не список, а работу, которую этот список сулил.

— Четыре роты, и все четыре разные, как четыре пальца на чужой руке, — договорил он. — Штаб-офицера над ними поставить некого: убило, ранило, разослало. Батальоном по уставу командует подполковник, на худой конец капитан. А я предлагаю вам принять его подпоручиком.

Нелидов глядел на меня в упор, проверяя, как я приму несуразность. Несуразность он не прятал.

— Не по чину, — сказал он. — Знаю. Исполняющим обязанности, временно, до штатного командира, которого мне взять неоткуда и который, между нами, раньше весны не сыщется. Исключение уже одобрил начальник штаба армии; в приказе это будет сказано прямо. По делу — а кому мне его отдать? Тому серому капитану, что перед вами вышел? Он хороший офицер и завтра ляжет костьми, где велят, да только чужие роты в один кулак он мне не сведёт, у него на это уже сил не осталось.

— Ольшанский знает?

— К вашему прибытию копия приказа уже будет у него. По чину он старше вас, но вы назначены исполняющим обязанности командира батальона — стало быть, по батальону он вам подчинён. В своей роте останется ротным. Обжаловать назначение рапортом вправе; пока приказ не отменён, исполнять обязан.

Нелидов помолчал, давая мне переварить сказанное.

— По старшинству батальон следовало бы отдать Ольшанскому. Кадровый, крепкий, роту держит. Да только четыре чужие роты в один кулак он мне не сведёт — рассобачит по своему норову. А кадровую роту, становой хребет, из-под него не вынешь: она на нём и держится. И, разумеется, станет на дыбы, когда над ним поставят младшего.

Он постучал пальцем по лежавшему перед ним листу.

— А вы роту из ничего однажды свели и, может быть, сведёте четыре. Приказ даст вам право командовать Ольшанским, но не заставит его вам поверить. Это придётся заслужить первым решением, за которое он не постыдится отвечать вместе с вами. Ваша половина дела.

— А вторая половина? — спросил я. — Вы сказали — дело. Батальон — это одна половина. Что другая?

Нелидов посмотрел на меня с новым, чуть более пристальным вниманием — тем самым, каким на узле, помнится, поглядел комендант, когда я сыскал ему застрявший вагон.

— А другая — вот. — Он опять тронул схему. — Партия четыре тысячи сто двадцать семь идёт на батарею вашего участка. Батарея вам не подчинена, и принимать снаряды за её командира вы не вправе. Он будет давать вам копию подписанной квитанции: сколько получил и сколько признал годным. Вы сведёте её с отправочными отметками. Для опыта считайте груз дошедшим лишь тогда, когда конечный получатель расписался за железо, а не когда промежуточная станция передала бумагу дальше.

— Возьмусь, — сказал я. Без раздумья почти — и оттого, что вышло скоро, сам себя проверил вслух: — Возьмусь, господин полковник. Только уговоримся сразу: коли я конечный получатель, то и браковать буду по-настоящему. Придёт мне негодное — заверну, как заворачивают на приёмке, и в счёт запишу негодным. Не для красоты числа. Чтоб знать, сколько у меня на деле, а не по бумаге.

— Иного и не жду. На том и стои́т. — Нелидов опустился наконец в кресло, и в том, как он сел, было что-то от человека, снявшего с плеч заботу — не всю, одну из многих. — Учтите одно, подпоручик. Я вас не в тёплое место сажаю. Я вас сажаю туда, где нужнее.

— С тёплых мест я за три года отвык, господин полковник.

Нелидов поднялся, давая понять, что разговор кончен, но у самой двери, когда я уже взялся за фуражку, окликнул меня.

— Одно ещё. Про Ольшанского. Не ломайте его сразу и не заискивайте. Он вас проверит — не со зла, а по праву старого служаки, которому под начало дали мальчишку с двумя звёздочками.

— Это я на роте прошёл, — сказал я. — Я не порчу того, что он умеет, а достраиваю.

— Вот и достраивайте. Ступайте, подпоручик. И довезите мне вашу партию.

Приказ мне выписали в тот же вечер, в соседней комнате, где стрекотала машинка и барышня в казённой кофте стучала одним пальцем, поглядывая на часы. Пока писали, я стоял у окна и глядел на темнеющий двор, где ординарцы разводили по домам осёдланных лошадей, и обкатывал в голове доставшееся — четыре роты, четыре норова, штабс-капитан, что станет на дыбы, зима, участок, батарея без снаряда, — и странным образом на душе делалось не тяжелее, а легче.

Проект приказа Нелидов просмотрел и отправил начальнику штаба армии; оттуда лист вернулся с утверждающей подписью и печатью. Нелидов поставил ниже отметку об исполнении. Мне отдали два листа: предписание — коротко, казённо, «исполняющим обязанности командира сводного батальона… с возложением наблюдения за фактическим прохождением грузов на участке…» — и приложение к нему, роспись частей, из которых батальон сводился.

Приложение я читал уже на лестнице, у окна, при последнем свете, и на второй его строке остановился.

Маршевая рота. Номер этапа — тот самый. Двести пятьдесят человек. И столбцом, мелко, командный и унтерский состав, что при ней шёл, — а среди младших чинов стоял ефрейтор Гужев, Кондрат Ефимыч. Свешников добился производства и теперь отвечал за него своей подписью.

Ниже шли и прочие три роты. Моя прежняя — за Михеевым, как Нелидов и сказал; эту строку я прошёл не задерживаясь, роту я знал до последнего человека. Остатки чужого полка, потрёпанного под осень, — сухо, числом да литерой. И кадровая, при штабс-капитане Ольшанском.

А ниже, в графе о поддерживающих частях, стоял номер батареи на участке батальона. Я поглядел дважды. Вторая. Она не переходила под мою команду; нас связывали поле боя и новая квитанция, которую батарейный должен был дать о каждом полученном снаряде. Партия четыре тысячи сто двадцать семь шла — или не шла — к нему, а проверять её след поручили мне.

Я сложил оба листа к прежним — к схеме, к переписанным у Тураева числам брака, к распиленной трубке-улике, к футляру с Георгием. В сумке лежало теперь не мёртвым грузом, а зарядом.

Поезд на фронт уходил утром. Я шёл к нему по темнеющему городу и на сытые окна больше не глядел.

Глава 7

«Чужие роты»

Батальон мне достался на зимнем рубеже, притихшем и зарывшемся; только теперь я шёл по нему не ротным, знающим каждую пядь, а старшим над людьми, которых по большей части видел впервые.

Участок был обжитой уже по-зимнему: землянки в два и три наката, ходы сообщения, обшитые плетнём от осыпи, дым из труб понизу — стелился, не подымаясь, над схваченной морозом землёй. Немец стоял напротив тихо, по-осёдлому; постреливал для порядку, а больше зарывался, как и мы.

За месяц рубеж оброс, как обрастает окоп, в котором собрались зимовать: землянки перекопали, брустверы подняли, поставили новые гнёзда. Я шёл по нему хозяином и не хозяином разом — землю знал до каждой воронки, а людей на ней не знал почти никого. Затишье было не миром, а передышкой, в которую обе стороны зализывались и копили.

Обходить я их пошёл с утра, порознь, чтоб не по бумаге, а глазом.

Михеева я увидел издали, у входа в землянку, и он меня — и по тому, как он не кинулся навстречу, а только выпрямился и обождал, я понял, что рота цела и держится. Мы не обнимались — не то у нас было заведено. Он доложил коротко, по делу: сколько людей, сколько винтовок, сколько ленты у пулемётов, кого за месяц убыло и кем пополнили. И книжку показал, где всё было записано по людям, а не по номерам. С этой ротой мне говорить было нечего: она понимала меня с полуслова, потому что полуслова эти я в неё сам и вложил.

С кадровой вышло иначе.

Кадровая была статья особая — единственная во всём батальоне ещё крепкая, не разбавленная сбродом, с настоящими унтерами и настоящей выучкой. Ольшанский ждал меня у своей землянки, при шашке, застёгнутый на все пуговицы, и, когда я подошёл, отдал честь по всей форме — безупречно, не придерёшься. И в этой безупречности было ровно столько холода, сколько положено, чтоб я почувствовал, а придраться не смог.