И ведь не врал. Я чувствовал: он и вправду мог, и вправду устроил бы, и вправду ему было бы приятно. Он был полезен — той лёгкой, ни к чему на вид не обязывающей полезностью, что и есть самая опасная: за неё после платишь, сам не заметив когда.

— Вот вам пример, к слову, — продолжал он, разливая вино, — чтоб поняли, как тут устроено, и не бились головой. Приёмка. Завод сдаёт казне партию — снаряды, трубки, взрыватели. Принимает военный приёмщик: негодное бракует, годное клеймит. Кажется — просто. А в приёмке-то вся соль. Приёмщик строг — завод в убытке, сроки летят, фронт ждёт. Приёмщик покладист — завод в барыше, сроки идут, фронт получает вовремя, да получает и то, что построже завернули бы. Между этими двумя приёмщиками всё наше снабжение и живёт. И оба, заметьте, при деле, оба фронту служат, и который прав — не вдруг разберёшь. Строгий честнее. Покладистый быстрее. А фронту нужно и честно, и быстро, да сразу оно не выходит.

Говорил он легко, как объясняют новичку правила игры. Я слушал: он говорил дело, и это дело я впервые слышал изнутри, а не с фронта, где мне доставался один итог — снаряд, что не разорвался, трубка, что дала недолёт. А тут мне показывали, где этот несработавший снаряд родится: не на фронте — вот здесь, за таким же столом, в разговоре про строгого и покладистого приёмщика.

— А вы при какой приёмке, Викентий Павлович? При строгой или при покладистой?

Он засмеялся — впервые открыто, необидно.

— Голубчик, я не приёмщик. Я свожу завод с теми, кто принимает, улаживаю сроки, добиваюсь повторного осмотра. Приёмщика назначает военное ведомство, и подпись ставит он сам. Но всякий из них знает: задержит партию — завтра ему придётся объяснять не только брак, но и простой завода. Вот тут и начинается выбор между «строго» и «скорее». — Он развёл руками. — Не я этот выбор выдумал.

За соседним столом гуляла компания — подрядчики, судя по разговору: громкому, сытому, о поставках, о партиях. Хохотали. Один, багровый, стучал по столу, доказывая, что «на сапогах нынче озолотиться можно, ежели с умом, — казна платит, не торгуясь». Лощинин проследил мой взгляд.

— Не любите, — сказал мягко, без осуждения. — Понимаю. И я не люблю. Хамьё. Наживаются на войне, как вороньё на падали. — Помолчал, стряхнул пепел. — Только без этого воронья сапога бы и вовсе не было. Оно ворует — но оно и везёт. А честный чиновник в отделе не ворует и не везёт: сидит и подписывает. Так что я, грешный, предпочитаю вора, который довезёт, чиновнику, который не довезёт. Цинично? Цинично. Зато сапоги на фронте есть.

Сказал гладко, убедительно, почти обаятельно. И была в этом та доля правды, что делает ложь неопровержимой. Я не нашёлся возразить сразу. Он сидел напротив, угощал меня ужином, был умён, полезен и почти прав — и оттого неуязвим вернее всякого хама за соседним столом.

— Скажите, Викентий Павлович, — спросил я, — а тот подрядчик, что на сапогах озолотится, — он ваш? Через вас идёт?

Лощинин не смутился. — Через меня много что идёт, голубчик, — сказал он ровно. — На то я и уполномоченный. Через меня и ваши снаряды пойдут, коли вы делом займётесь, а не гордостью. — Улыбнулся. — А озолотится он или нет — это уж как проверят приёмку. Приёмка — вещь строгая. Иногда. — И постучал портсигаром, будто и тут поставил точку, только точка вышла с намёком.

Намёка я тогда не разобрал до конца, но заметил и запомнил.

Одно я всё же спросил — привстав было и снова опустившись на стул.

— Викентий Павлович. Коли через вас много что идёт — по одному наряду ведомость достанете? Четыре тысячи сто двадцать семь, партия завода Брунова. Та, что нынче стои́т на узле под брезентом.

Он не переспросил и в память не полез — видно было, что номер этот ему знаком.

— Достану, отчего не достать. — Он даже не задумался. — Только нового вы там себе не сыщете, голубчик, окромя огорчения. — Подался чуть вперёд, и в голосе впервые проступила не любезность, а знание дела, суховатое и точное. — Наряд этому заводу дали вдвое против того, что он в месяц выпускает. Он подписал — кто ж от казённого заказа откажется. А как подписал срок, так партия с той минуты и стала числиться по бумаге раньше, чем родилась на станке.

Я молчал. За соседним столом всё хохотали про сапоги; здесь, за нашим, шла речь о том же — только тише и страшнее.

— Понимаете, к чему клоню? — Он чуть улыбнулся. — Её обещали фронту прежде, чем успели сделать. Дальше уж всё честно: чего не поспели — то на бумаге всё равно «сдано в срок», иначе завод в неустойке, а завод ронять нельзя, он казне нужен. Вот вам и весь секрет вашей партии. Не воровство. Обязательство сверх силы — а спишется оно с того, кто ближе к пушке.

Он откинулся, довольный, что показал заезжему строевому, как оно всё вертится.

— Спасибо за ужин, — сказал я, поднимаясь. — И за совет. Только я привык в двери. Неудобно, зато сам знаю, кому обязан.

Он не обиделся. Усмехнулся — снова этой лёгкой усмешкой над собою и надо мной — и постучал портсигаром о стол.

— Гордый, — сказал почти с нежностью. — Это пройдёт, голубчик. Тыл всех обкатывает. Приходите, когда обкатает. Я не злопамятен. Я полезен.

В номерах меня ждало письмо.

Оно пришло на адрес управления. В утренней анкете я указал «Швейцарские», и канцелярский рассыльный принёс конверт по этому адресу — единственная бумага за весь день, что нашла меня без волокиты. Почерк был мелкий, ровный, знакомый.

Вера писала коротко и не о чувствах — о деле, как мы и уговорились: по строке, без большего. Что санитарный узел, где мы расстались, свёрнут; что её перевели дальше в тыл, при госпитале; что работы много, раненых везут и везут; что зима будет тяжёлая. И под конец, отдельной строкой, без нажима: «Пишут, вас услали в тыл разбирать снабжение. Странно думать, что вы теперь там, где тепло и сытно. Не привыкайте».

Не привыкайте.

Я перечёл эту строку дважды. Она не знала ни про Лощинина, ни про его ужин, ни про его «тыл всех обкатывает» — а написала будто в ответ. Две строки чужой рукой за две сотни вёрст попали вернее, чем весь мой день.

Я достал огрызок карандаша — тот самый, которым второй день собирался и всё не мог написать ей ни строки, — и на этот раз написал. Коротко, как она: что доехал; что тыл и впрямь тёпел и сыт; что не привыкну. Три строки. Первые, что я ей послал. Заклеил, надписал адрес госпиталя, положил на столик — отдать утром хозяйке.

Глава 5

«Приемка»

Три дня я числился в резерве при управлении — то есть три дня не делал ровно ничего. Являлся к десяти, сидел на скамье в том же коридоре, что и в первый день, ждал назначения, которого не было, и уходил к вечеру. Для человека не имевшего свободной минуты, безделье это было хуже всякой работы: на фронте я отвык от него так, что оно жгло — как жжёт бездействие под огнём, когда надо ждать и нельзя ответить. Я исходил все коридоры, перечёл все таблички на дверях, вызнал, кто из чиновников когда пьёт чай, — и понял одно: сюда меня выдернули с фронта не затем, чтоб я что-то делал, а затем, чтоб я где-то был.

На третий день пришла записка от Лощинина — на веленевой бумаге, тонким почерком, с той же лёгкостью, с какой он и говорил.

«Голубчик, довольно вам изнывать по коридорам. Приходите завтра к десяти на завод Брунова (пропуск на проходной вам будет). Погляжу, чему вас там, на фронте, научили, а вы поглядите, как оно тут делается на самом деле. В. Л.»

Приглашение было ловушкой, и я это понимал. Он предлагал показать мне своё, домашнее, — и тем самым обкатать, приручить, сделать своим, как обкатывал, по его же словам, тыл всякого. Умный ход: не гнать неудобного в дверь, а пригласить к столу. Отказаться было бы малодушием, а главное — я и сам хотел поглядеть. Я приехал разбирать снабжение; а разбирать снабжение, не побывав там, где оно родится, — всё равно что судить о бое по одной сводке. Раз уж он звал в самое сердце своего хозяйства — я пойду. С него, я себе сказал ещё в тот вечер, и начну.