На дворе у него, меж двориков, с октября висела дощечка — та, куда он выставлял дневной счёт. Я её видел трижды и трижды читал на ней «нуль».
Он стёр рукавом «нуль» и написал «600».
«Нуль» сошёл не начисто: «600» встало поверх его серой тени.
— Не отходит, — сказал Свиридов, поглядев на рукав. — Три месяца писал, въелось.
Он отряхнул мел с ладоней и пошёл в погреб. Я слышал, как он там ходит и считает вслух.
Он просто ходил и считал.
До пятого января гранаты просто лежали в погребе. Свиридов дважды поднимал расчёт по тревоге, проверял связь с наблюдателем и оба раза возвращал людей без выстрела: цели не было.
Пятого с утра немец оживился на нашем участке: обстрелял гарь, потом полез разведкой к ольшанику — не всерьёз, взводом, посмотреть, что у нас переменилось за месяц. Взвод втянулся в низину и пошёл ею, как ходили в ноябре, потому что низина осталась там же и вода в ней текла та же.
По утверждённой схеме обороны Свиридов имел право самостоятельно открыть огонь по неприятелю, выходящему из низины; отдельная заявка батальонного на такую цель не требовалась. О выстреле он должен был немедленно донести.
Всю осень его книга велась на то, чего у него не было.
Как это было, он мне после рассказал сам.
У стереотрубы, глядя, как немец втягивается в низину, он поймал в себе старую мысль: не хватит. Мысль эта додумалась до половины и стала, потому что за спиной, в погребе, лежали триста гранат, а нужна была одна.
Страннее этого, сказал он, у него за всю войну ничего не бывало.
Первую гранату он положил у выхода из низины, перед головной группой. Разрыв ранил нескольких и заставил остальных залечь; расчёт уже готовил поправку и второй выстрел. Разведывательный взвод, не имевший задачи брать позицию, отошёл, прежде чем второй понадобился. Одна граната не «заперла» овраг землёй — она сорвала малый поиск внезапным точным огнём.
Никого мы за это утро не потеряли.
Но впервые у Свиридова была нужная граната и возможность дать следующий выстрел, если первого не хватит.
В окопах после этого выстрела была тишина, а потом по всей полосе пошёл низкий говор, какой идёт, когда девятьсот человек разом начинают говорить вполголоса с соседом.
Дёгтев мне после сказал коротко: «Услыхали».
Я записал себе час и один выстрел и ждал, что почувствую что-нибудь, и не чувствовал ничего похожего на то, чего ждал.
Свиридов пришёл ко мне к вечеру и сел, и рукав у него был всё в том же мелу.
— Я вам вот что скажу, капитан. Вы своего добились. У меня нынче в погребе лежит триста гранат, и я знаю, что они там, а не в бумаге. Такого у меня не было с четырнадцатого года.
— Ну и хорошо.
— Нехорошо. — Свиридов поглядел на ладонь. — Сегодня был взвод и готовая цель, а в ноябре — бой. Я это понимаю. Только всё равно думаю: лучше бы хоть часть этих гранат была у меня тогда.
Он посидел ещё немного и ушёл.
Ерошка в тот день был при кухне и разносил чай, и я его окликнул.
Он подошёл, дыша через раз, как дышал теперь всегда.
— Слыхал?
— Слыхал, ваше высокоблагородие.
Он постоял, дожидаясь, отпущу я его или спрошу ещё чего, и я не нашёл, чего спросить, и отпустил. Он ушёл к кухне со своим чайником, кашляя на ходу и отворачиваясь, чтоб не на людей.
Я вывел его из строя в декабре, и он мне этого не простил, как и обещал Ольшанский.
Санитарная почта пришла шестого.
Она шла своим порядком, не нашим, и письма в ней лежали чужие и разные, и среди них было моё — от Веры.
Оно было длинное.
Уговор у нас был с осени, с той платформы в отступление, где мы вместе грузили раненых: писать по строке — она, что жива и где, я, что жив и где. С тех пор ни она, ни я не написали больше положенного: оба знали, чего стои́т распущенное письмо человеку, которому его читают в блиндаже.
Тут было четыре страницы.
Она писала, что госпиталь их с ноября принимает тяжёлых с нашего направления, и что она видела списки, и что не станет говорить, каково ей было их читать, потому что это не то, о чём стоит писать мне.
А потом она писала про Гужева.
Его привезли к ним в конце декабря, дальше в тыл, как везут всех, кому в полевом делать больше нечего. Она узнала его по фамилии в реестре — я ей писал про него в ноябре, коротко, три строки: что есть такой, что без обеих ног, что он мой и что за ним, кажется, никто не ждёт. Я тогда её ни о чём не просил. Просто написал, потому что надо было куда-то это положить.
Она нашла его сама.
'Он спокоен, — писала она, — ест, спит, разговаривает с соседями, спрашивает у сестёр, откуда кто родом, и, кажется, помнит всех. За две недели он не пожаловался ни разу, и я не знаю, хорошо это или дурно, потому что видала обоих сортов.
Он просил меня написать вам, если я вам пишу. Я сказала, что пишу. Он подумал и сказал: пусть барышня спросит одно — дошёл ли снаряд.
Больше он ничего не просил. Я спросила, что ему передать про него самого, и он сказал: а про меня чего писать, я тут лежу.
Николай Петрович, я не знаю, что вы ему ответите, и не знаю, надо ли вам отвечать. Пишу оттого, что обещала'.
Я прочёл это письмо два раза и сел писать ответ, и написал я его в один присест, и был он в три строки, как повелось.
Что снаряд дошёл.
Что пришло шестьсот выстрелов, из них триста фугасных гранат, и что пятого числа одна из них сорвала неприятельский поиск у той самой низины.
И что я это записал в ведомость, а Гужеву — пусть скажет она сама, как найдёт нужным.
Больше писать было нечего.
Потом я подумал и приписал четвёртую строку, уже ей.
Что если он спросит, сколько бы их осталось, будь этот снаряд тогда, — пусть она не отвечает. Он это у меня спрашивал один раз, в декабре, и я ему тогда ответил. Отвечу и теперь, но сам.
Ответа на это я в её письмах после не нашёл, а нашёл только строку, что письмо моё она ему прочла, и что он выслушал и сказал: «Ну и слава Богу». И больше ничего не сказал, а к вечеру попросил у сестры карандаш.
О получении Свиридов телеграфировал в управление в тот же день; заверенная копия ведомости ушла седьмого служебной почтой. Так получение и пределы проверки фиксировались сразу, а подлинные подписи догоняли телеграмму.
Отправляя, я поймал себя на мысли, которой стыдился: мне было важно, кто её там развернёт.
Никакого ответа на эту копию мне, разумеется, не пришло. Ответ на неё пришёл иначе.
Ведомость на следующую партию мне подали восьмого.
Наряд четыре тысячи триста двенадцать, шестьсот выстрелов, направление наше. Бумага была та же — мой образец, мои графы, мой пункт четвёртый мелким шрифтом внизу.
Я развернул её, чтобы посмотреть, где партия стои́т нынче, и посмотрел, и она стояла на заводском дворе, ещё не отправленная.
А в третьей графе, там, где полагается имя того, кто держит груз, уже стояла подпись.
Фамилию я разобрал не сразу: Бржезинский. Приёмщик такой-то, при заводе таком-то. Ни этого человека, ни завода я не знал и никогда не видал, и он про меня не знал ничего.
Он просто взял мою графу и написал в ней своё имя, потому что так было велено.
Глава 21
«Чужими руками»
Бумагу с чужого узла мне переслали в середине января, и была она не моя.
То есть моя — и не моя. Заголовок стоял мой. А посередине формы кто-то прошёлся карандашом и переделал её так, как ему было удобно.
Половина полей была вычеркнута. Вместо них от руки, поперёк, вписаны другие, и почерк был крупный, круглый, канцелярский — из тех, какими пишут люди, привыкшие, что их бумагу читают в третьи руки.
Внизу, где полагается подпись составителя, стояла помета в одну строку: «применено с изменениями, о коих донесено».
Донесено оно было кому следует, и до меня дошло последним — как и полагается.
Я просидел над этим листом полчаса. Месяц я выбивал эту форму, и вот её кромсают, не спросив.