Подписан перечень был не начальником — старшим адъютантом оперативного отделения, и внизу от руки, чернилами, была приписка в три слова: «Ответ прошу лично».

Я этого человека не знал. Он читал донесение, писанное в декабре при коптилке, и вычитал в нём не то, что я туда клал.

Наверху, видно, решили иначе. Ведомость пойдёт дальше сама, чужими руками; Хлопов тому порукой.

Я дочитал перечень вопросов до конца и на последнем остановился.

Он был такой: «Указать, какие меры принимались командиром батальона для сбережения боевых припасов при их недостатке, и что из принятого может быть рекомендовано другим частям».

Я перечёл его трижды.

Ответ у меня был, и стоил он двадцати восьми человек на стыке.

Спрашивали они это в тот самый месяц, когда я собрался в тыл.

Глава 22

«Зимний рубеж»

Карту привезли позже, а до неё был январь, и январь этот батальон прожил без меня наполовину.

Я вернулся двадцать третьего и первое, что сделал, — пошёл по всей полосе от левого края до правого. Не смотреть, а мерить: где сколько шагов, где вода, где земля стала держать, а где не станет и в марте.

Мерил я два дня.

Полоса за месяц переменилась.

Осенью это была линия окопов и три хода сообщения, из которых один заливало. Теперь это было хозяйство. Ходы одели плетнём и присыпали, землянки врылись на два аршина глубже, у второй роты печь переложили заново, и топилась она теперь соломой и не дымила наружу — дым выводили в старую воронку, по трубе из жестяных банок.

Переложил её не я и не Свешников. Переложил солдат, фамилии которого я не знал, покуда не спросил: Кожемякин, из третьей роты, до войны печник.

Я его нашёл и спросил, отчего он этого не сделал в ноябре.

— Так велено было, ваше высокоблагородие. На неделю. У нас в роте бумага висела: вторник — печи и дрова. Я во вторник и клал, что на неделю кладут.

Я спросил, что переменилось теперь.

— А теперь нам сказали: до весны. — Он вытер руки. — Как сказали «до весны», так и стали жить.

Всё то время, покуда я ездил по узлам, доводил Ольшанский — исправно, потому что доводить срок положено. Сам я до этого не додумался.

Вешки стояли.

Противогазовые, которые ставили в ноябре по низине и по всякому месту, где стелется, — их за зиму подновили, а на трёх местах переставили, потому что снегом низину перекроило и вода пошла иначе. Переставляли без меня, и переставлял, как выяснилось, Свешников со второй ротой.

Я спросил, отчего он не доложил.

— Так это же вешки, ваше высокоблагородие. Про них приказ был в ноябре. Он и стои́т.

Бочки с содой у выходов заменили на пять новых. Гипосульфит пришёл в четырёх опечатанных мешках. Фельдшер взвесил содержимое и рассчитал запас; делить «мешок на роту» на глаз мы не стали. Хватало на первичную пропитку повязок и несколько смен, не больше.

Похвастаться было нечем: шёл он по санитарной части, мимо моей ведомости. Там у кого-то свой порядок и свой упрямый человек.

Михеев пришёл ко мне вечером с книжкой.

За зиму она отяжелела. Кроме людей в ней теперь стоял инструмент: лопаты, топоры, пилы, и всякая штука за чьей-нибудь фамилией. Лопату Михеев выдавал под расписку, как патроны, и в декабре, покуда меня не было, у него в роте не пропало ни одной, а в четвёртой пропало шесть.

— По списку тысяча восемьдесят восемь. Налицо восемьсот восемьдесят один.

— Было восемьсот девяносто четыре.

— Было. — Михеев послюнил карандаш. — С четвёртого декабря убыло тринадцать. Из них по бою — ни одного.

Он перечислил по строкам, не подымая глаз: обморожения — семеро, из них двое тяжело, и один, кажется, останется без пальцев на левой; воспаление лёгких — четверо, все эвакуированы; одного свезли в январе — открылась ноябрьская рана, умер в лазарете; один по суду, за кражу у своих.

— Пополнение? — спросил я.

Михеев перевернул страницу. Страница была пустая.

— Ничего.

— И не запрашивал?

— Запрашивал трижды. Мне ответили, что наряд на двести пятьдесят человек исполняется в общем порядке. Это, ваше высокоблагородие, значит — весной.

— Стало быть, зимуем девятью сотнями на полосу, рассчитанную на тысячу с лишним.

— Стало быть, так. — Михеев не отвёл глаз.

Он взял книжку обратно и подержал её в руках.

— Я вам, ваше высокоблагородие, скажу, чего в ней прежде не было. Прежде я писал, чему учен. А нынче пишу, чем кормился: Кожемякин, печник; Артюхов, корзинщик; Гарбуз, коновал. Двадцать восемь человек с ремеслом, которых мы всю осень числили просто людьми.

— Ты их когда переписал?

— В декабре. Как вы уехали. Делать было нечего, я и стал спрашивать.

Я взял у него этот список и три дня им занимался.

Двадцать восемь человек. Печник — один, и он уже клал печи, четыре штуки за январь, и пятую заканчивал в четвёртой роте. Корзинщик Артюхов плёл фашины и научил плести ещё шестерых, и на левом краю у нас впервые за зиму держался бруствер там, где всю осень его размывало. Гарбуз, коновал, за две недели поднял двух обозных лошадей, которых уже списывали, и Михеев записал в книжку: «две лошади — Гарбуз».

Был кузнец, который отказался.

Его звали Ситников, он был у нас с осени, и когда я дошёл до него, он выслушал и сказал, что кузнечить не станет.

Я спросил отчего.

— Я, ваше высокоблагородие, кузнец. Меня как узнают, так до конца войны от горна не отпустят. А я в строю хочу.

Я стоял и думал, как с этим быть.

По-хорошему надо было приказать: кузнец в батальоне нужнее, чем ещё одна винтовка, и это верно арифметически. Я так и хотел сказать.

А сказал другое.

— Полдня в кузне, полдня в роте. И не по приказу, а покуда сам не откажешься.

Ситников подумал.

— Так можно.

Роты за зиму разошлись характерами.

Третья, дёгтевская, из остатков битого полка, была медленная и цепкая. Дёгтев по-прежнему говорил в день десяток слов и ставил в табличке галки, а полоса у него была вычищена так, как ни у кого, потому что он не верил ни во что, кроме сделанного руками.

Дёгтев за январь сказал мне четыре фразы.

Я обходил его полосу и увидел, что у него в ходе сообщения на повороте выложены две доски крест-накрест — не для чего, просто лежат.

Я спросил, что это.

Дёгтев поглядел мне в переносицу.

— Тут вода стои́т в марте. По колено. Я приметил осенью.

— И доски?

— Доски — чтоб не забыть, где мерить.

Вторая, свешниковская, — держала левый край и стык.

Я к ним ходил чаще, чем следовало, и всякий раз заставал одно и то же: работают быстро и молча. Тимофей раздаёт наряды короче, чем принято, — двумя словами, и его понимают. На перекличке они отзываются по месту, слева направо от воды, потому что их так поставили в ноябре и потому что переучивать их никто не стал.

Я это заметил на третий день и не тронул.

Зотов свёл пулемётные команды всех четырёх рот в одно ученье — не отобрал машины у ротных, а собрал расчёты и стал гонять их вместе, по два часа через день, у себя на просеке.

Он объяснил мне это своим порядком:

— Машина, ваше высокоблагородие, у роты. Пусть и будет у роты. А номера пущай знают четыре машины, а не свою одну. Убьёт первого номера в третьей роте — я туда четвёртого из первой поставлю, и он не станет спрашивать, где тут вода.

Я спросил, отдают ли ротные.

— Ольшанский отдал сразу. Дёгтев два дня думал и отдал. — Соломинка перекатилась. — Свешников сам привёл.

Прошка к январю принял левый край весь: две машины на полверсты, с наблюдением и связью. Выслуги у него никакой, ефрейтор.

Я стоял у него на левом краю, глядел, как он ставит новичка к телу, и слышал, как он говорит:

— Ты не гляди, что я тебе показываю. Ты руками делай. Глядеть будешь после, когда сам сделаешь.

Это была моя фраза. Я её говорил Прошке, когда он ходил вторым номером, и он, надо думать, забыл, что она моя.