Внизу, там, где полагается подпись, было пусто.
Я прочёл его дважды и на втором разе стал считать, потому что иначе читать уже не умею. Взвод гренадер был. Из двух положенных ему бомбомётов налицо имелся один, свиридовский, и его предстояло либо вернуть батарее, либо выпрашивать для команды; второй ещё надо получить. Инструкторов-сапёров давала дивизионная сапёрная рота, когда у неё не было своей работы, а своя работа у неё была всегда. «Потребное число нижних чинов» — графа пустая, и заполняет её тот, кто подписывает. Михеев такую страницу показывал мне в январе: пополнение — и ничего до весны.
Стало быть, в листе было расписано всё, кроме того единственного, чего в полку нет.
Я спрашивал у Ветлугина накануне, когда его подпишут, и он ответил:
— Когда решат, что весной наступаем. А решат, когда посчитают снаряды.
С открытием кампании — значит весной. По этой самой полосе, которую мы всю зиму обживали, пойдут не немцы на нас, а мы на немцев. И пойдут по той самой низине, и через ту самую проволоку, и всё, чему я за осень выучился, было про то, как удержать своё место.
Я четыре месяца доказывал, что снаряд обязан дойти до человека.
Теперь мне предлагали посчитать, сколько человек дойдёт до чужой проволоки.
Я сложил лист вчетверо и убрал в сумку.
Глава 24
«На весну»
К марту материалы уже не были одной красивой мыслью. В папке лежали: перечень сведений, которые надо добыть до выбора участка; схема передачи задач ротным при потере связи; три варианта прохода в проволоке; таблица выстрелов по типам; отдельный лист ошибок ноябрьского боя; и оговорки — при каких условиях каждый приём не работает.
Первая строка осталась сверху: начать с точного знания местности и назвать того, кто видел её своими глазами. Всё остальное было приложением к ней, не заменой разведки.
Чего у нас нет, я знал. У кого спросить то, чего нет, я не знал, и оттого три дня ходил по полосе и спрашивал.
На просеке шло пулемётное ученье, и вёл его не Зотов.
Вёл его тот из двоих, кого Зотов оставлял после всех и гонял отдельно, — Кондратьев, из михеевских, из тех, кем в ноябре пополнили выбитые расчёты. Он поставил номера к чужому кожуху и стал говорить, и говорил он много, вдвое против нужного, и в третью минуту я понял, что он объясняет то, чего у него самого ещё не отняли: он рассказывал, как правильно, а не показывал, где у человека выйдет неправильно.
Зотов стоял с краю и молчал.
— Отчего не поправишь? — спросил я.
— Дойдёт. — Соломинка перекатилась. — Он вчера то же самое говорил вдвое дольше.
Мы постояли. Кондратьев дошёл до подачи ленты, тут у него вышла заминка, он замолчал, взял ленту сам, показал руками — и с этого места стало можно слушать.
— Игнат. Вот ты человека учишь. Тебе для этого что надо?
— Машина и человек. — Он подумал ещё. — И чтоб машина была чужая. На своей всякий умён.
— А бумага?
— А бумагой я, ваше высокоблагородие, никого не выучил.
Я записал это в тот же вечер, и вышло в одну строку. Строка была верная, но спрашивали меня не о том, как учить своих людей чужой машине. Меня спрашивали про чужую землю.
На левом краю Лыков перебирал замок, разложив части на портянке: стола там взять неоткуда.
Я спросил у него то же самое, повернув на свою надобность: что надо человеку, чтоб он в чужом окопе, где он первый раз, знал, куда идти.
Лыков подумал дольше Зотова.
— Чтоб он там прежде был.
— А ежели не был?
— Тогда чтоб при нём был тот, кто был.
Он собрал замок, поставил, попробовал ход и остался недоволен.
— Этого, ваше высокоблагородие, в мешке не увезёшь.
Ольшанский пришёл сам, на третий день, и пришёл служебно — с бумагой на смену караулов, которую мог бы прислать с посыльным. Он был застёгнут на все пуговицы, как всегда, и в землянке у меня не сел.
— Я про унтера Зотова и ефрейтора Лыкова.
— Слушаю.
— За зиму у меня расчёты выучились работать на чужих машинах. Все четыре роты. Держится это на двоих. Обоих вы забираете.
— Забираю.
— Я не прошу оставить. — Он прижал ладонью расчётную тетрадь. — Я говорю, что́ у меня останется.
Он положил бумагу на стол, ровно, углом к краю.
— Кондратьев за полгода дойдёт. Может, и за четыре месяца. Только эти полгода будут, и в них полоса будет такая, какая будет.
Возразить мне было нечем. До отъезда Зотов должен был ежедневно вести Кондратьева, а Лыков — выбрать и провести по всей полосе двух сменщиков из ротных разведчиков. В приказе по батальону я закрепил их не «преемниками навсегда», а временно ответственными с правом требовать помощи старших расчётов. Пустого места после десятого марта оставаться не должно было, даже если качество замены пока уступало.
— Ещё одно, ваше высокоблагородие. Я в январе сказал, что через полгода их всех переведут, придёт новый и станет считать по-старому. Я от этого не отступаюсь. Тут вот только выходит, что первым перевели вас.
Он вышел, и я остался с чистым листом, на котором стояла одна строка.
Я взял перо и вычеркнул её.
Второй строки я в тот вечер не написал.
Четырнадцатого я поехал к Свиридову — за ценой.
Мне нужны были не универсальные «сто саженей» и «четверть часа», а диапазон. Я просил Свиридова посчитать три фронта работ — узкий проход, проход для взвода и участок для роты — при разной глубине проволоки. Отдельно: расход на само разрушение и расход на подавление пулемётов, пока работают сапёры.
Батарея стояла в дворках, вырытых с осени и обжитых до того, что у второго орудия под накатом висел рукомойник.
Снег осел и стал сырой; ночью его прихватывало настом, а к полудню наст проваливался под сапогом с тем звуком, с каким проваливается сахар в чае. С наката капало.
Свиридов вышел ко мне без шинели, в одном кителе. В декабре он ходил в башлыке и не снимал его в землянке.
— Мне бы, штабс-капитан, число.
— Числа у меня нынче есть.
Мы пошли в землянку. Он достал батарейную книгу и стал листать.
— Точного расхода без пристрелки и вида заграждения я вам не подпишу, — сказал Свиридов. — Для примера: четыре орудия, пятнадцать минут подавления, по одному выстрелу на ствол в минуту — шестьдесят. Это ещё не значит, что проволока порвана; это цена огневого окна после того, как сапёры выбрали место. На февраль у меня двести сорок выстрелов всех задач. На бумаге — четыре таких окна. В бою часть уйдёт на пристрелку, перенос и непредвиденные цели, значит, обещать можно два, самое большее три.
Я записал диапазон и допущения, пересчитал на своей бумаге — вышло то же.
— И это ещё не всё. — Свиридов перелистнул тетрадь. — Дают по стволам, не по тому, кому весной идти. Я вам это в декабре говорил. Ваша ведомость показала, где мой снаряд, а сколько мне его отпустят — вы туда не достали.
Он развернул на столе лист и придавил углы гильзой и книгой. Бумагу я узнал прежде, чем прочёл: мой образец, мои графы, внизу мелким шрифтом мой четвёртый пункт.
— Наряд четыре тысячи триста двенадцать. Шестьсот выстрелов. Четыреста шрапнелей, двести гранат. Тридцать мест, по двадцати в месте. Принято четвёртого числа.
Я поглядел в последнюю графу. Там его рукой стояло, сколько вскрыто и сколько годных, и число, и подпись.
Четвёртое было десять дней назад.
— Отчего не сообщили?
Свиридов ответил не сразу.
— А чего сообщать? Пришло и пришло.
Он собрал лист и положил в стопку, где лежали такие же.
— Одно скажу: гранат просил триста, дали двести. Остальное шрапнелью добрали. — Он двинул плечом. — Так они всегда добирают.
Я вышел из землянки и постоял у дощечки.
Дощечка по-прежнему висела у дороги, лицом наружу.
За прошлую неделю на ней мелом было выведено: одиннадцатого, по скоплению у ольшаника, восемь выстрелов, из них четыре гранаты. Остаток — числом.
Потерь у нас в тот день не было.