Между нами было четыреста шагов и один ветер.

— Ваше высокоблагородие, — сказал Гужев. — Муть-то опустилась.

— И что?

— А то, что нынче ночью самое оно и есть, — ответил Гужев. — Ежели он ждал — так он ждал этого.

Глава 15

«Ветер с той стороны»

Он пустил его в пятом часу утра, перед рассветом.

Наблюдателем в ту ночь стоял ефрейтор из михеевской роты, фамилии которого я тогда не знал, а после узнал и запомнил: Свиягин. Он не спал и глядел, и он увидел.

Из немецкой траншеи, вдоль всей её длины, поползло низкое.

Не туча. Туча — это вверху, а это шло по земле, и оттого его и не сразу поняли: точно из-под бруствера пустили пар, будто там разом затопили сорок бань. Оно поднялось на сажень, легло и потекло — медленно, вровень с шагом идущего человека, — и в предрассветной серости было оно желтовато-зелёным, а вернее сказать, было оно цвета, которого в природе нет.

Свиягин не стал думать, туман это или не туман.

Он дёрнул за проволоку, и над бугром пошла ракета, и следом ударили три коротких по рельсу — тот самый сигнал, которым мы поднимали роты на тревогу шестой раз за неделю, и который они уже ненавидели.

Меня подняли на второй ракете.

Я выскочил из землянки, и в лицо мне толкнуло ветром, — и в этом ветре я ничего не почуял, — до нас ещё не дошло. И вот эти секунды, покуда я стоял и ничего не чуял, были самые скверные за всю мою войну: я знал, что оно идёт, и не мог его увидеть, и мне надо было отдавать приказы про то, чего я не видел.

Новых способов на ходу я не выдумывал. Повторил условленное: газовая тревога соседям и в дивизию, батарее — заранее назначенная цель у немецкой передней траншеи, ротам — вверх по своим выходам, перевязочному — на верхний склон. Связь проверяла исполнение, как при всякой тревоге. Вешки, ступени, марля и две бочки на четыре роты теперь должны были работать сами; командиру оставалось закрывать те места, где план рвался.

Оно пришло в низину первым.

При тихом ветре это облако держалось у земли и стекало в низкие места. По цвету и действию мы считали его хлором, хотя химического анализа на позиции никто не делал. Первой оно заполнило низину у ручья, воронки, ходы сообщения и землянки.

В том и была вся штука, и я неделю не мог придумать, как это сказать людям, не сказав слова «газ».

Солдата два года учат: свистнуло — падай, ложись, лезь в яму, вжимайся. Это спасает от осколка, от пули, от всего на свете. А тут яма убивала. Тут надо было делать ровно наоборот всему, чему тебя учили и что у тебя уже въелось в спину: не вниз, а вверх. Не в укрытие, а на открытое. Вылезть и бежать в гору, под пули: пуля — может быть, а это — наверное.

Дёгтев поднял своих на счёте, которого я не считал.

Они пошли не в ходы — из ходов. Вверх. По вешкам. По номерам.

Оно дошло до них на середине.

Что оно такое, я узнал в тот же день, на себе, потому что до бугра тоже дошло — краем, редким, слабым. Хватило.

Сперва это не запах. Сперва это будто в горло сунули щётку. Кашель идёт сам, ты его не начинаешь — он тебя берёт и трясёт, и ты гнёшься, и не можешь остановиться, и от этого дышишь чаще, а дышать чаще — это как раз то, чего нельзя.

Глаза заливает. Не слёзы — вода, и режет так, что не разлепить.

И главное: ты не задыхаешься. Ты дышишь. Воздух идёт. Просто он теперь не годится.

Мы стояли на бугре в редком краю облака, и я держал у лица мокрую тряпку и кашлял, и рядом кашлял связной, и в двадцати шагах ниже нас лежало то, в чём этого было в сорок раз больше.

Внизу шли.

Первый выход. Второй. Четвёртый.

Третьего не было.

Третьим шёл взвод Ерошки — того самого, кого я отдал Дёгтеву на прошлой неделе вместо выбывшего старшего. На совещании ротных Ерошки не было; Дёгтев должен был передать ему газовое предупреждение и счёл, что передал через взводного посыльного. Посыльный позже клялся, что сказал «по тревоге вверх», но слова «газ» не произнёс. В ту ночь взвод стоял в самом низу, у воды.

Он сделал то, чему его учили два года.

Он загнал взвод в ход сообщения и велел сидеть.

Про Ерошку я узнал после. А тогда я стоял на бугре и принимал доклады.

Их приносили не связные — связные бежали через низину, а низины больше не было, была молочная река, в которой ничего не жило. Их приносили сверху, кружным путём, и оттого они опаздывали, и всё, что я знал, я знал на десять минут позже.

Первая рота — вышла.

Михеев вывел её тремя выходами, как ходил на учении, и повязки были мокрые. Раствора у него не было. Он мочил водой — той, что грел всю ночь по моему приказу. Вода хуже. Но вода была тёплая, и её было три бочки, и он вылил все три.

Он и сам после сказал: «Я, ваше высокоблагородие, воду грел. А чего с ней делать — не знал. Ну, думаю, тёплая — оно всё же не студёная».

Четвёртая — вышла.

Ольшанский повёл кадровую своим порядком. Не россыпью. Повзводно, в затылок, шагом.

Мне после докладывали это как упрёк: он-де потерял шесть минут. Он их потерял. И он не потерял ни одного человека в строю, и никто у него не побежал вбок, и никто не сел, и вышли все до последнего: рядом шёл унтер и считал вслух.

Он вывел их так, как умел. Я бы так не сумел. Я бы гнал.

Вторая — вышла первой из всего батальона.

Маршевые. Полтораста с палками и арисаками. Те самые, которых нечем вооружить, которых учат «на месте выдадут», которые не солдаты ещё и, может, не станут.

Их вывел Гужев.

Как он их вывел, мне после рассказывали трое, и все трое рассказывали одно и то же, и никто не мог объяснить, отчего это подействовало. Он не командовал. Он пошёл вдоль и стал звать.

— Тимофей. Наверх. Прошка Малой — наверх. Сидор, ты слышь, наверх иди.

И они шли на своё имя, как шли за ним в темноте под разрывами две недели назад, — потому что человек, у которого отнялись ноги от страха, не слышит команды, а своё имя слышит; и звал их тот, кто их вязал бечёвкой на этапе, когда у них не было ни винтовок, ни роты, ни имени.

Зотов своих не выводил.

Пулемёты стояли в середине, на бугре, выше низины на две сажени, и до них не дошло. Зотов сидел при машинах, обмотав лицо, и делал то единственное, что мог: глядел вперёд, в молоко, — за молоком должны были пойти.

На ночь в двух машинах оставили воду с глицерином, из двух других воду слили. По тревоге вторые номера залили их из жестянок, стоявших у печи, пока первые ставили коробки и ленты. На этот раз лишняя минута нашлась: газ шёл низиной, а пулемёты стояли выше. Все четыре машины были готовы.

Он мне после сказал одну фразу, и я её записал в книжку, чтоб не забыть.

— Ваше высокоблагородие. Ежели б они полезли сразу с газом — я бы из двух стрелял. А они выждали. Мне повезло.

Он сказал это и опять положил ладонь на кожух — и не отнимал, покуда мы говорили.

Основная волна прошла примерно за час; к шестому часу облако начало рваться на клочья.

Ветер отпустил.Молоко в низине посветлело, потянулось клочьями и ушло. Открылась ольха, ручей, вешки — стояли, все восемнадцать, — и то, что осталось внизу.

Я пошёл туда сам, и меня не пустили: Дёгтев встал поперёк и сказал, что там ещё держит, что в воронках оно ещё сидит и будет сидеть до полудня, и что нечего.

— Кто там?

— Ерошкин взвод, — сказал Дёгтев.

Свиягина сменили вскоре после рассвета, когда до его поста добрался человек из резерва.

Он простоял на посту сверх смены около четырёх часов, часть времени в редком краю облака, и когда его свели вниз, сел на приступку и сказал только:

— Ваше высокоблагородие, а я думал — туман.

И заплакал. Не от газа — газ у него был лёгкий, он к вечеру отдышался и через неделю стоял опять. Он заплакал оттого, что двенадцать часов простоял, и всё это время не ошибался, и никому от этого не полегчало.

Я его после представил к медали, и медаль ему дали, и в наградном листе было написано: «своевременным обнаружением газовой волны способствовал». Своевременным обнаружением. Он один во всём батальоне в ту ночь сделал ровно то, что от него требовалось, и сделал вовремя.