— Ну и ладно. Значит, я буду помнить.
Он выговорил это без всякой обиды — как человек, который принял на себя работу и знает, что её больше некому взять.
Я довязал пачку и вышел.
Свиридов не спросил, зачем я пришёл. Он снял с гвоздя батарейную книгу и раскрыл её раньше, чем я сел.
— Двадцать девятое ноября. Читаю? — Он повёл ногтем по строке. — В батарее было три выстрела на четыре пушки. В третьем часу — два, по третьей цепи, прямою наводкой, четыреста шагов. Всё. Остаток — один.
— Тот, что я вам не дал потратить.
— Он и нынче лежит. — Книга захлопнулась. — Дальше что?
— Дальше подпишете.
— Подпишу. А толку?
— Толк тот, что это будет в деле.
Свиридов налил себе из чайника и мне не предложил.
— Капитан. Я эту книгу веду третий год. — Он выпил. — Всякий выстрел, час, цель, по чьей заявке.
— И что?
— За три года её не спросил ни один человек. Требуют — сколько надо. Отпускают — сколько дадут. А сколько я выпустил и по чему, никому не нужно. — Кружка стукнула о доску. — Для себя веду. Как дурак.
Он взял перо, спросил куда, подписал, посыпал песком, стряхнул песок на пол и подал мне лист двумя пальцами.
— Про правого соседа вам уже сказали?
— Сказали.
Свиридов посмотрел на меня внимательно.
— И вы всё равно пишете.
— Пишу.
Он помолчал, разглядывая свою книгу так, будто впервые видел её со стороны.
— Мелом на дворе я третий месяц пишу «нуль». Мел казённый. Больше у меня ничего казённого не выходит.
Он проводил меня до двери и там спросил, что будет с того, что я напишу. Я ответил, что не знаю.
— Вот и я не знаю, — сказал Свиридов. — А подписал.
Ольшанский пришёл сам, вечером, и принёс свой лист написанным.
Я этого не ждал. Я думал, что мне придётся его просить, и приготовил, чем просить, и заготовленное не понадобилось.
Он положил лист и стал у стола, не садясь.
Свидетельство было писано кадровой рукой, в четыре строки, без единого прилагательного. Что в такой-то час третья цепь противника подошла к его полосе. Что выход из низины не подавлялся артиллерией. Что шрапнельный огонь над открытым выходом мог задержать развёртывание неприятеля, но не мог обрушить горловину. Что подписавший наблюдал это с фланга как командир четвёртой роты.
Я спросил, понимает ли он, что это значит и что это пойдёт в дело.
— Оттого и написал.
Я прочёл его ещё раз, и во второй раз он читался хуже, чем в первый, потому что во второй раз я уже понимал, чем он для Ольшанского обойдётся.
— Вы со мною спорили. В октябре. Вы мне тогда сказали, что я развожу канцелярию посреди войны.
— Говорил. — Он подумал. — Я двадцать лет служу. Меня учили, что донесение — это то, по чему после воюют другие. Не наградной лист. Не отчёт. Донесение. Через год на моё место придёт человек, которого я не знаю, и станет читать, что тут было, и будет по этому решать, куда ему ставить пулемёты. Ежели я ему нынче совру — я не вас обману и не штаб. Я его обману. Он придёт и поставит машины, как в бумаге написано, а в бумаге написано неправильно.
Он поправил лист на столе, чтобы тот лежал ровно.
— Про канцелярию я вам говорил, потому что думал: вы бумагу вместо дела разводите.
Я взял перо, чтобы подшить лист, и тут он прибавил, что это не всё.
— Мой взвод. — Ольшанский смотрел прямо. — Я послал его на стык. Он пришёл через двадцать минут после того, как Гужева унесли. Двадцать минут. Впишите.
Я положил перо, потому что подшивать этот лист теперь значило подшивать и это тоже.
— Вы не могли послать раньше. По вам шла третья цепь.
— Не мог.
— Тогда зачем?
— Затем, что было двадцать минут. В донесении должно стоять, что они были. Отчего они были — пусть решают те, чьё это дело. А что были — это факт, и он мой.
— Вас за них спросят.
— Пусть спросят.
— Ольшанский. — Я встал. — Если пойдёт следствие, у вас это вытащат первым. Не подвоз, не наряд — вот это. Двадцать минут ротного командира. Это ближе, это понятнее и это дешевле спрашивать.
— Знаю. И всё-таки. — Он застегнул шинель. — Ваше высокоблагородие, я вам напрямик. Не верю я, что от вашей бумаги на узле что-нибудь стронется. Но ежели вы пишете про чужие двадцать минут, а про мои не напишете, то грош ей цена и вам грош цена. Так что впишите.
Я вписал.
Он ушёл, а я сидел и думал, что за полтора месяца приучил себя принимать его упрямство за кадровую спесь. Теперь этот человек положил мне на стол собственную шею — не из дружбы, а потому, что считал те двадцать минут своими.
Ночью Сорока принёс чернил, коптилку и уселся у входа чинить ремень.
— Бывал я, братцы, при таком деле, — сказал он в пространство, ни к кому не обращаясь, и замолчал.
Я подождал и спросил, при каком.
— А ни при каком. Не при таком. — Он повозился с ремнём. — Ваше высокоблагородие. Люди говорят, вы бумагу пишете. Про снаряд?
— Про снаряд.
Сорока подумал.
— Ну пишите, — заключил он. И за всю ночь больше не сказал ничего.
Я писал до третьего часа.
Обвинение можно оспорить, а два проверяемых факта — только сверить. С них я и начал.
«Двадцать девятого ноября противник атаковал участок вверенного мне батальона тремя цепями. Атака отражена. В батарее, поддерживавшей батальон, на четыре орудия состояло три шрапнельных выстрела; два израсходованы к одиннадцати часам двадцати минутам, остаток — один. Выход из низины у ручья в решающий час артиллерийским огнём не подавлялся. Стык между третьей и четвёртой ротами удерживался живою силой сорок минут. Убито сорок один, ранено сто девять; из числа убитых двадцать восемь легли на стыке».
Внизу, там, где полагались место и число, я приписал строку, которой в донесении о бое не бывает:
«Боевые припасы, предназначенные означенной батарее, — наряд Главного артиллерийского управления № 4127, партия № 17 завода Брунова, срок доставки — середина октября. По сквозной ведомости узловая станция двадцать пятого ноября подтвердила приём мест под означенными пломбами и передачу их следующему звену. По телеграмме командира второй батареи от четвёртого декабря партия находится на означенной узловой станции. Со дня выхода с завода она следует двадцать шестые сутки».
Я перечёл это дважды и не поправил ни слова.
В одной бумаге остались рядом два числа: сорок один — и двадцать шестые сутки.
Я подписал и посыпал песком.
Наутро Сорока приторочил пакет к седлу, подёргал ремешок и затянул ещё раз.
— Ваше высокоблагородие. Ответ-то будет?
— Будет.
Глава 18
«Три подписи»
Ответ пришёл на девятый день, и был он такой, какого я и ждал: меня вызывали в тыл.
Бумага была короткая и вежливая. Ввиду поданного мною донесения, в коем усматривается противоречие в документах о движении наряда номер такой-то, предлагалось прибыть для дачи объяснений к разбору при управлении. Число, час, куда явиться. И всё.
Я прочёл её и подумал, что второй раз еду той же дорогой.
Поезд тащился так же медленно, как тогда, и так же стоял на узлах, и за окном тянулась та же бурая земля, только теперь под снегом. На одном узле мы простояли шесть часов, и я вышел на перрон и поглядел, как складывают штабелем ящики, и по привычке сосчитал места и сверил бы пломбы, если б меня подпустили. Меня не подпустили. Часовой посторонил меня плечом — строевому на путях делать нечего, — и я отошёл и стал считать штабель издали, про себя, как считают чётки.
В тыл я приехал к вечеру и заночевал при управлении, а наутро за мной пришли.
Нелидов встретил меня в коридоре.
Я обрадовался ему и тут же осёкся. Он подал мне руку и придержал её лишний счёт: дело было хуже, чем я думал.
— Пойдёмте-ка к окну.
Мы отошли. Коридор был длинный, с крашеным полом, и в конце его была та самая дверь, обитая, за которой я в ноябре сидел на скамье и слушал, как за нею говорят про проценты исполнения. Дверь была затворена.