А готовый был. Он стоял у самых ворот. Артиллерийский. Четвёртые сутки под парами через раз, потому что пар держать без толку — уголь жечь, а угля тоже по лимиту.
За четверо суток два условия ни разу не сошлись. После ухода очередного состава готового следующего не оказывалось у выходного сигнала; когда артиллерийский успевали разбудить и подвести, свободное окно уже отдавали другому. Сейчас инженерный выходил на запад, а нужный мне состав стоял у самых ворот и мог набрать полный пар прежде, чем освободится блок. Совпадение короткое, на одно движение стрелок часов; прозеваешь — график снова сомкнётся.
Одно свободное окно. И один состав у выходного сигнала.
Я вернулся к коменданту почти бегом.
— Инженерный на седьмом уходит?
Он не поднял головы.
— Уходит. Тебе-то что.
— За ним маршрут через горловину освободится. До того, как ты подашь следующего.
— И что.
— А то, что у ворот стои́т готовый. Артиллерийский. Ему не нужен целый день очереди — ему нужен следующий свободный маршрут после инженерного. Пусти, как только тот освободит блок. Никого не подвинешь, только возьмёшь время, которое всё равно пропадёт на подаче следующего.
Комендант поднял голову. И — я ждал этого — насупился.
— А если он у меня в горловине встанет? Паровоз четыре дня холодный, пару не наберёт, поползёт еле-еле — и закупорит выход. Тогда у меня санитарный за ним встанет, и пополнение, и хлеб, весь узел колом. И спросят с меня — за то, что вместо порядка стал самовольничать по указке заезжего разбиральщика. Нет уж.
Довод был верный. За эту лазейку комендант отвечал головой, а я завтра уеду дальше.
— Пар у него есть, — сказал я. — Я смотрел: держит через раз, но держит. Дай сигнал загодя, пусть раскочегарит сейчас, покуда инженерный освобождает блок. Тронется не с холодного — с горячего. А чтоб наверняка — маневровый ему в хвост, подтолкнуть на первых саженях, до подъёма за воротами. У тебя вон он без дела под кубовой пыхтит, я видел.
Он смотрел на меня долгую секунду. В доме стрекотал телеграф, за окном ревел недоеный скот, и вся его замотанная, бессонная осторожность боролась в нём с тем, что он был железнодорожник и не мог не видеть: я говорю дело.
— Толкача, — повторил он.
— Толкача. И сигнал загодя.
Он крякнул. Потом рванул дверь и заорал в темноту — коротко, зло, тем голосом, каким на узле только и говорят:
— Тимофей! Инженерный на седьмом — трогай! Как с разъезда дадут освобождение — двенадцатому маршрут следом! Двенадцатому пары полный, разбудить, живо! Маневровый от кубовой — в хвост, подтолкнуть до подъёма! Ну!
И началось.
Инженерный дёрнулся, лязгнул и ушёл на запад. Минуты тянулись, покуда телеграф не отстучал освобождение первого блока; дежурный повторил сообщение вслух, записал час в журнал и лишь после этого комендант поднял выходной сигнал. Вслед инженерному посылали не на глазок: между составами уже лежал свободный перегон, подтверждённый с разъезда. Тогда паровоз под артиллерийским, стоявший на полупарах, захрипел, ударил в трубу чёрным, окутался белым. От кубовой, отдуваясь, покатил маневровый, зашёл в хвост и, не сцепляясь, упёрся буферами — состав качнулся весь, платформа за платформой. Стрелочник у будки перевёл рычаги на готовый маршрут. Кондуктор с бляхой, бросив костёр, вскочил на площадку. Артиллерийский пополз тяжело, натужно, в горловину; сзади пёр маневровый, и на подъёме за воротами, где состав было замедлил и сердце у меня ёкнуло — встанет! — задний дожал, снаряд перевалил горб и пошёл под уклон сам, набирая, а толкач отстал и покатил назад к кубовой, отдуваясь, как человек, своротивший чужой воз.
Стрелочник вернул рычаги. На седьмой уже подавали следующего по очереди. Всё заняло минут десять. Никто не потерял места; свободное окно не пропало впустую.
Комендант стоял в дверях и смотрел вслед ушедшему составу, покуда хвостовой огонь артиллерийского не растаял в темноте за воротами; и по тому, как он стоял — не радуясь, а словно всё ещё проверяя, не встанет ли тот на подъёме, — видно было, что за эти десять минут он рискнул куда больше, чем показывал.
— Четвёртые сутки стоял, — сказал он наконец темноте. — Ты кто по службе-то, ротный?
— Строевой. Пехота. Откомандирован в управление…
— Ты там, в управлении-то… — начал он и не докончил, поглядел на тёмные пути, где стрелка за стрелкой уходила во мрак, и махнул снова. — А, да что ты им. Езжай, ротный.
Я взял сумку, не обольщаясь: один состав из тысячи ушёл на сутки раньше, свободный маршрут после инженерного я высмотрел случайно, в другой раз его могло не быть, а сам узел остался прежним.
Пломба, не сошедшаяся с накладной, осталась в памяти. По здешним бумагам груз был чист: три верные строки держали снаряд на месте. Пломба вела назад, к заводу и приёмке, где партию уже вскрывали и пломбировали сызнова, после чего номер пошёл гулять отдельно от наряда; там и следовало искать превращение железа в бумагу.
Подали мне через час — в жёсткий, в общее отделение, где пахло махоркой да мокрым сукном. Я сел к окну; узел поплыл назад — костры, стоячее железо, ревущий во тьме скот, дальний фонарь коменданта, — и скоро слился в одно тусклое зарево за спиной. Из-под обложки книжки достал письма из Калуги — подержать, не читать. Огрызок карандаша лёг в пальцы и тут же вернулся в сумку. Я уложил карандаш к схеме и кресту в футляре и застегнул клапан.
Глава 3
«Двести пятьдесят без винтовок»
До управления я не доехал и в этот день: на полпути наш состав загнали на запасный путь у большого этапного пункта и велели ждать встречного, а встречный, сказали, будет к утру, если будет. На этой дороге «если будет» прибавляли ко всякому обещанию, и прибавляли не для красного словца.
Этап стоял при станции особым городком — не городком даже, а лагерем, обнесённым канавой и редким плетнём: длинные дощатые бараки, крытые толем, землянки в два наката, коновязи, кухни под навесами. Из труб валил дым, пахло щами, дёгтем, немытым многолюдьем, и над всем этим с утра до ночи стоял ровный гул.
Через этап шло пополнение. Тут его собирали из запасных батальонов, из свежепризванных, из выздоровевших после ран, сколачивали в маршевые роты и гнали дальше, на запад, к тем, кого выбило; и весь этот оборот — прибытие, перекличку, помывку, обмундирование, выдачу, отправку — тянула горстка этапных чинов, замотанных не хуже давешнего коменданта на узле. У ворот стоял, дожидаясь погрузки, готовый уже маршевый эшелон; с другого края лагеря, из бань, гнали новоприбывших — партию мужиков в собственном ещё, домашнем, с котомками, растерянных, оглядывающихся. Одних тут стригли, других грузили, и оборот этот не прекращался, кажется, и ночью.
Делать до утра было нечего. Я вышел размять ноги, и ноги сами понесли на гул — за бараки, на утоптанный плац, где кого-то, невзирая на морось и сумерки, ещё учили.
Учили маршевую роту. Человек двести с лишком стояли на плацу нестройной коробкой — в шинелях не по росту, в обмотках, иные в опорках, — и молодой прапорщик перед ними, срывая голос, гонял их по строевой. Выходило худо. Коробка ломалась на всяком повороте, задние наступали передним на пятки, кто-то ронял поклажу, кто-то оглядывался на меня, чужого. Обычное дело для необстрелянного пополнения — я такого навидался за три года и уже отвернулся было идти обратно.
А потом поглядел на их руки — и встал.
В руках у них были палки.
У всех до единого. Гладкие оструганные палки в рост винтовки, а у иных и вовсе кривые, из того, что подвернулось под руку. Ими двести пятьдесят человек делали ружейные приёмы: на пле-чо, к но-ге, на кра-ул. Деревяшки взлетали вразнобой. Зрелище просилось в балаган, только через неделю по этим людям будут бить настоящим, а отвечать им пока выдали струганное дерево.
— На плечо! — надрывался прапорщик. — Да не суй ты его так, где у тебя приклад, где? Нет приклада — представь, что есть! Пред-ставь себе!