Мы постояли над ними.
Мышь дохнет от чего угодно: от холода, от кошки, от того, что мышь. Хлоркой тянет от всякой дезинфекции, а этой самой хлоркой у нас в тылу засыпают ямы, и от санитарного обоза за версту несёт. И порыв ветра — это порыв ветра.
— Людям пока ни слова. Ротным скажу сам.
Он понял сразу.
— Понял.
— Не оттого, что тайна. А оттого, что скажешь — и через час батальон будет знать, что немец готовит газ, а через два часа — что он его уже пустил. Люди прибавляют, они не врут, они боятся. И завтра половина станет проверять ветер вместо работы.
— Понял, — повторил Гужев. — А делать-то что?
И вот тут был весь вопрос.
В тот же вечер я послал в дивизию срочное донесение: «возможная подготовка газового выпуска, признаки непроверены», — перечислил цилиндры, зависимость работ от ветра, запах и павших животных. Копии ушли соседям и Свиридову; у артиллерии просил наблюдение и готовые данные по передней траншее, у снабжения — защитные повязки и раствор. Ольшанскому, Михееву, Дёгтеву и Свешникову сказал прямо: угроза газовая, подтверждения нет, паники не допускать.
Я подумал ночь и сделал вот что.
Наутро я отдал по батальону наряд на зимние работы. В наряде было: расчистить и обозначить вешками выходы из низины наверх, все, какие есть, и отрыть где надо ступени, потому что по грязи вверх не выбежишь. Пронумеровать вешки. Довести до всякого унтера, какой выход его, и спросить с него, чтоб знал назубок и ночью.
Второе: в каждой роте иметь запас марли и ветоши — по аршину на человека — и держать не в цейхгаузе, а при людях. Ротным санитарам в тот же день сложить из неё плотные повязки, пришить тесёмки и раздать по отделениям; каждому солдату велеть носить свою сухой под шинелью.
Третье: раствор. Я велел выписать гипосульфит и соду, развести по бочкам при каждой роте, а из бочек наполнить закупоренные бутылки — по одной на отделение. Бочки держать в землянках, чтобы не мёрзли, раствор менять раз в неделю.
Четвёртое, и главное: два раза учить. Не строить роту для лекции, а среди обычной работы дать сигнал. По сигналу достать повязку, смочить из отделенной бутылки, закрыть рот и нос и выйти из низины по своей вешке. Унтерам — считать людей, мне — смотреть на часы.
Гипосульфит я выписал на четыре роты.
Прислали на две. И не гипосульфит — прислали соду, потому что гипосульфит, ответили мне, идёт по другой ведомости, а по этой ведомости положена сода, и вот вам сода, распишитесь.
Я расписался.
Механизм был мне знаком; двух недостающих бочек от этого не прибавилось.
Я отдал по бочке Свешникову и Дёгтеву — маршевым, которые не знают, и остаткам, которые в низине. Ольшанскому и Михееву не досталось ничего, и я велел им греть воду.
Ольшанский пришёл ко мне с этим нарядом в руках через час.
— Что это? — спросил он, и в голосе у него не было ни насмешки, ни несогласия — одно недоумение кадрового человека, которому дали приказ без графы.
— То, что написано.
— Гипосульфит по бочкам — это, простите, на какой случай?
Он был не дурак и не трус: всё уже понял, а спрашивал, чтобы я сказал вслух и дал ему на что сослаться.
— На тот случай, — сказал я, — что зимой люди простужаются, а марля и раствор в хозяйстве всегда нужны.
Он помолчал.
— Ясно, — произнёс он наконец. — На тот случай.
И ушёл исполнять.
Учили дважды.
В первый раз рота выбиралась из низины четыре с половиной минуты и наверху стояла и хохотала. Смешно и было: взрослые бородатые люди среди бела дня, побросав работу, лезут в гору по свистку, и незачем, и никто не гонится.
Во второй — минуту сорок, и уже не хохотала: во второй раз я поставил у выходов Дёгтева, и Дёгтев отобрал у троих последних курево и молча пошёл прочь, и это подействовало сильнее всякой речи.
Во второй же раз я увидел вот что: маршевые лезли из низины с арисаками за спиной, и один, отстав, бросил свою у ольхи и полез налегке, а после вернулся и подобрал. Я стоял наверху и глядел, как он возвращается.
Стрелять из неё было всё равно нечем. И он это знал, и бросил её потому, что знал, и вернулся потому, что за неё взыщут.
— А третий раз будет? — спросил Свешников.
— Будет.
— Ваше высокоблагородие, — проговорил он, помявшись, — люди спрашивают, к чему это. Я им говорю: к порядку. Они кивают. А после между собой говорят, что не к порядку.
— И что говорят?
— Разное. — Свешников поглядел в сторону. — Кто говорит — под газ готовят. Кто — что мы отходить будем, а низиной уходить нельзя, вот и учат.
Вот и всё моё молчание.
Я мог бы теперь объявить — и половина сказала бы «а мы знали», и это было бы хуже всего, потому что знали они не от меня, а от страха, и страх этот я бы своим объявлением утвердил. Или я мог бы сказать «вздор, к порядку» — и соврать, и быть пойманным на вранье через неделю, когда бы оно пришло.
— Скажи им так, — велел я. — Что батальонный готовит батальон к тому, чего не знает. И что покуда он не знает — учить будет. А как узнает — скажет первым.
Свешников поглядел на меня с сомнением.
— Так и сказать?
— Так и скажи. Слово в слово.
Он сказал. И, странное дело, разговоры смолкли.
В общем наряде слова «газ» не было. Ротные знали; до Ерошки и его взвода смысл учения не дошёл.
Немец перестал возить в ночь на двадцать пятое.
Наблюдатели просидели ночь и не услышали ничего: ни стука, ни колёс. И следующую — ничего. У него там сделалось так тихо, как не было все эти дни.
Свешников обрадовался.
— Кончил, — сказал он за завтраком. — Отстроился и кончил.
Никто ему не ответил.
А в ту же ночь ветер стал.
Он у нас всю осень тянул ровно и скучно — с востока на запад, от нас к нему.
Ночью на двадцать пятое он упал. Просто перестал. Стало тихо и тепло не по-ноябрьски, и в этой тишине пахло сырой землёй, и над низиной у ручья к утру лёг туман — плотный, белый, стоячий, и лежал до одиннадцати.
А к вечеру потянуло с запада.
Слабо, ровно, чуть слышно — так, что дым из наших труб стало сносить назад, на нас, и в землянках сделалось дымно, и все ругались.
Сорока пришёл в дымную землянку, сел, раскурил трубку и с наслаждением затянулся.
— Вот теперь другое дело, — сказал он. — Теперь курить сподручно.
Гужев сидел у стены и вязал бечёвку. Он поднял голову и поглядел не на Сороку, а в стену, за которой был запад, и немец, и низина.
— Другое, — согласился он.
И больше ничего не сказал.
Глава 14
«Ревизия без парада»
Комиссия приехала на другой день после того, как ветер повернул.
Их было двое, и это меня насторожило прежде всего: для смотра посылают одного, для разноса — троих, а двое ездят тогда, когда одному нужен свидетель. Полковник Званцев, из штаба армии, — сухой, подтянутый, с той особенной складкой у рта, какая бывает у человека, объехавшего за месяц пять батальонов и всюду увидевшего одно и то же. Всё время, что он у меня пробыл, он что-нибудь складывал: программу вдвое, перчатки одну в другую, папку под мышку, — и по этой привычке я после узнавал таких, как он, за версту: человек, у которого всё разложено, а дело не идёт. И Нелидов.
Нелидову я обрадовался, и напрасно: он подал мне руку так, будто мы вчера расстались, и ничем не показал, что мы знакомы ближе, чем полагается. Он был тут не мой.
— Не буду вас томить, капитан, — сказал Званцев, едва отряхнув шинель. — Приехали мы не проверять. Приехали брать.
— Брать? — переспросил я.
— Брать, — повторил он. — У вас, говорят, батальон сводный из четырёх кусков, и он стои́т. У меня таких сводных по армии одиннадцать, и они не стоят. Мне велено объехать и снять с вас, как вы это делаете, чтоб раздать остальным. Донесения, тревога, резерв, учёт стволов — всё, что можно записать и передать. Записывать будет полковник Нелидов, он у нас по этой части.
Он говорил это, снимая перчатки, — палец за пальцем, не глядя, — и по тому, как он их снимал, я видел человека, который за месяц проделал это в одиннадцати землянках и в каждой сказал то же самое.