К вечеру я знал по книгам весь короткий век партии в этом парке. Пришла такого-то числа, под вечер, с последним эшелоном; принята наспех, при фонарях — я видел по времени в накладной: приём кончился в одиннадцатом часу, когда всякий писарь уже валится с ног и считает не глядя. Простояла под навесом трое суток. И выдана была опять под вечер, опять наспех, в тот самый час, когда торопятся сдать смену. Между приходом и выдачей её никто не тронул, не вскрыл, не пересчитал: пломбы целы, места на счету. Трое суток пролежала она под навесом, целая с виду, а внутри с браком, — и никто того не знал, потому что знать было не по чьей части.
Посреди нашей работы во двор въехала подвода — привезли новую партию, и Ремез, извинившись, вышел принимать. Я вышел за ним и стал в сторонке, глядя.
Всё заняло минут семь. Нижний чин сверил число мест с накладной — вслух, тыча пальцем: раз, два, три… двенадцать. Ремез обошёл ящики, подёргал пломбы — целы. Расписался. Возчик получил свою копию и уехал. Двенадцать мест встали в штабель под навесом, и в книге против них легла строка: принято двенадцать мест, пломбы целы, число сошлось.
Что в этих двенадцати ящиках — годное ли, брак ли, полны ли они вообще, — не узнает никто, покуда их не вскроют у пушки, за триста вёрст отсюда. Семь минут, и всё по правилам.
— Вы её вскрывали при приёме? — спросил я.
— Помилуйте, — сказал Ремез. — Кто ж на приёмке ящики вскрывает? Пломбы целы, число мест сходится с накладной — принял, расписался. Вскрывать — это неделю на партию класть, а у меня их за день десяток.
— Вскрыть крайний можно только актом, — сказал я. — Моё предписание не даёт права портить пломбу по любопытству.
Ремез позвал второго офицера и писаря. Они выбрали ящик по жребию, записали номер, состояние пломбы и причину контрольного вскрытия. Внутри лежали дистанционные трубки. Осмотреть их на глаз значило проверить лишь ржавчину, вмятины и маркировку; каверну в запрессованном составе без разреза или прибора не увидишь. Отобрали двенадцать трубок из разных рядов, уложили в отдельный ларец и опечатали для испытания у артиллерийского приёмщика. Остаток пересчитали, ящик закрыли новой пломбой, оба номера внесли в акт.
— Даже если Тураев найдёт одну негодную, — сказал я, — это докажет только наличие брака в выбранном ящике, не долю во всей партии. Для доли нужна установленная выборка и испытание. Сейчас важно другое: до этого акта парк не имел способа узнать о содержимом ничего, кроме заводской отметки.
Я попросил писаря снять с акта три копии. Одну оставили в приходном деле, вторую вложили в расходное, третья должна была идти вместе с ларцом. Ремез сперва не понял, зачем множить бумагу, которой и без того захлёбывался парк. Я положил рядом приходную и расходную книги. В первой новая пломба появлялась, во второй груз уже уходил под нею, а причины смены между книгами не было. Через месяц акт лёг бы в отдельную пачку, ларец — в другую, и честный проверяющий снова увидел бы две правильные строки без перехода между ними. Копия не делала трубки лучше; она не давала исчезнуть самому вскрытию.
На крышке ларца писарь вывел не заключение о годности, а сухое: «двенадцать образцов, отобраны по акту такому-то». Это различие пришлось отстоять. Ремез хотел приписать «сомнительные», чтобы получатель понял важность; я вычеркнул. Пока испытания не было, слово превращало подозрение в приговор. Тураеву надлежало получить не подсказанный ответ, а те же трубки, которые мы вынули из ящика, с целой печатью и следом каждой руки.
Номер акта повторили на сургучной бирке и в накладной: если ларец и бумага разойдутся, каждый останется неполным, а разрыв будет виден сразу.
Опечатанный ларец оставался казённым грузом. Ремез выписал его по отдельной накладной на имя Тураева, а мне дал акт и разрешение сопровождать образцы. Ни одной трубки нельзя было сунуть в карман и увезти без счёта: такая «улика» сама стала бы недостачей.
Первое стало ясно без гадания о доле брака: после заводской приёмки число годных трубок превращалось в число запечатанных мест. Промежуточный парк и не должен был заново испытывать каждую трубку; ему требовалось знать, какое принятое приёмщиком количество заключено в этих пломбах и не разорвана ли цепь ответственности.
А второе я знал ещё с батарейной книги: просьба Свиридова о гранатах превратилась в шрапнельный наряд. Ему обещали одно, а повезли другое — и это другое по дороге ещё и делось. Граната осталась в заявке; искать предстояло шрапнель, посланную вместо неё.
Это было первое звено. Но не главное. Главное я нашёл на другом конце — там, где партия из парка ушла.
Расходную запись мы искали вдвоём — Ремез уже втянулся, забыл, что я приезжий проверяльщик, и рылся в своих книгах с тем азартом, с каким честный человек, которому долго не верили, вдруг получает случай доказать, что он чист. И запись нашлась.
Партия четыре тысячи сто двадцать семь была выдана парком такого-то числа. Против неё стояло: «выдано транспортной команде для доставки во второй парк», подпись, дата, час. Всё чисто. Ремез выдал — расписался. Транспортная команда приняла — расписалась. Груз ушёл из парка живым, числящимся, с двумя честными подписями под ним.
— Вот, — сказал Ремез с облегчением. — Выдано. У меня выдано, подпись транспортного, число. С этой минуты груз не мой. Дальше спрашивайте с транспорта, а с меня взятки гладки: я принял места и выдал места, все до одного.
— А второй парк подтвердил получение этой партии и этих пломб?
Ремез открыл было рот и закрыл. Задумался.
— Смотрите, что мы вправе сказать, — сказал я. — Завод, станция, ваш парк, выдача транспорту. Дальше подтверждения у нас нет. До батареи груз не дошёл. Это не доказывает пропажи в пути, но показывает, где оборвалась доступная нам цепь расписок.
— Пломба… — начал Ремез слабо.
— Пломбу меняют по акту, когда груз переформируют, — ответил я. — У нас есть первый акт и нет продолжения. Без номера следующей пломбы след кончается. Качество промежуточные звенья проверять не могут и не должны; их обязанность — сохранить места, пломбы и непрерывность расписок. Именно последнего здесь не хватает.
— Постойте. — Ремез поднял ладонь, и голос у него сел.
Он полез в шкаф, достал прошлогоднюю книгу, за нею другую, стал листать, слюнявя палец, и лицо его делалось всё серее.
— Это ведь не одна такая… Вот. Ноябрьский, на девятую батарею: выдано транспорту. А после мне запрос — не поступало. Я и ответил, как всегда: отпущено согласно наряду. И вот ещё, в октябре… — Он поднял на меня глаза. — Я на всякий такой запрос отвечал: у меня выдано. И был прав.
Он не договорил и стал считать, ведя пальцем по строкам, беззвучно шевеля губами. За три месяца насчиталось четыре наряда, по которым ему приходили запросы «не поступило» и по которым он честно отвечал «выдано». Четыре — и только те, о которых спросили. Сколько было тех, о которых спросить не догадались, не знал ни он, ни кто на свете.
Транспортную книгу сдали в дивизионный обозный архив, начальника команды перевели. Мы составили официальный запрос туда и во второй парк, указав дату, час, номера старой и новой пломб. До ответов нельзя было сказать, осел груз, ушёл по чужой разнарядке или был принят под ещё одним номером.
И тут открылось главное, ради чего я и ехал.
Выходило, что на всём пути от Ремеза до Свиридовой батареи груз шёл ничьим — как шли ничьими люди в стыках рот, покуда я не приставил к стыку связного. Только людей я приставить успел, а к этому стыку хозяина не было приставлено вовсе, здесь обрывается доступный след: где-то между «выдано парком» и «принято вторым парком» она то ли ушла не туда, то ли осела, то ли растворилась в других таких же переименованных, безымянных местах, — и следа не оставила, потому что следить было некому.
Я сидел в конторе над раскрытыми книгами, и Ремез сидел напротив, притихший: и до него дошло, что мы нашли.
— Стало быть, я не виноват, — сказал он наконец, и в голосе его не было облегчения — была оторопь. — Я всё передал. Всё, что принял, — всё и передал, до последнего места, под расписку. Я честно.