В 12 часов дня 22 июня по радио выступил Молотов. Сталин говорить отказался. Да и что говорить? Ведь он столько раз заверял свой народ, что никакой войны не будет, что советская армия самая сильная армия в мире и никто не осмелится безнаказанно напасть на Советский Союз. Но теперь, когда немецкие танки утюжили советскую землю, ему пришлось бы заявить на весь мир о том, что он ошибался, что советская армия совсем не самая сильная, а ее прославленные командиры не знают и не умеют очень многого.
Он привык к тому, что вся огромная страна верила в то, что он все знает и все умеет. А в эти часы он ничего не знал ни о положении на фронтах, ни о силе немецкого прорыва, ни даже о том, где эти самые фронты проходят. И говорить о том, что солдаты сдавались, что командиры не умели командовать и что положение с каждой минутой становилось все сложнее, он, привыкший говорить только о победах, не мог, да и не хотел.
Трудно сказать, верил ли он сам, что говорил, но именно он продиктовал последние слова в выступлении Молотова: «Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами!»
— Что ж, — сказал Сталин после выступления Молотова, — это, наверное, правильно, что сегодня выступал ты. А мне сегодня нельзя выступать... Наши командующие, как видно, растерялись и не знают, что им делать... А мне, — после небольшой паузы добавил он, — еще придется много выступать...
Он позвонил Жукову и приказал ему выехать вместе с Хрущевым в штаб Юго-Западного фронта в качестве представителя Ставки Главного командования, которая была создана уже на следующий день после начала войны. Ее председателем был назначен маршал Тимошенко, а ее членами стали начальник Генерального штаба Жуков, Сталин, Молотов, маршалы Ворошилов и Буденный, нарком Военно-морского флота адмирал Н.Г. Кузнецов.
Пройдут годы, и Берия вместе с Хрущевым поведают о той прострации, в которой пребывал Сталин в первые дни войны. И если им верить, то при первом же известии о вторжении немцев он полностью утратил волю к действию. Назвав Красную Армию сборищем предателей и трусов, «высочайший дезертир», как назвал Сталина Авторханов, заперся на своей крепости-даче.
«Когда началась война, — рассказывал JI. Берия, — у Сталина собрались члены Политбюро. Сталин был совершенно подавлен морально. Он сделал примерно такое заявление: «Началась война, она развивается катастрофически. Ленин нам оставил пролетарское государство, а мы его просрали. Я отказываюсь от руководства». Когда ему все-таки осмелились напомнить о его личной ответственности в случае катастрофы, до которой оставалось всего несколько шагов, он обругал своих собеседников и отбыл на ближнюю дачу».
По словам Берии, «великий полководец» полностью потерял в ту роковую минуту голову и присутствие духа и лишь повторял, что «все потеряно и он сдается».
«Сталин растерялся, — вторил ему Хрущев, — и на несколько дней отошел от руководства, категорически отказывался прийти на заседание Политбюро, Совнаркома, скрылся на даче в Кунцеве. Мы решили поехать к Сталину и вернуть его к деятельности с тем, чтобы использовать его имя и способности в организации обороны страны. Когда мы приехали, то я по лицу видел, что Сталин очень испугался. Наверное, он подумал, не приехали ли мы арестовывать его за то, что он отказался от своей роли и ничего не предпринимает по организации отпора немецкому нашествию.
Мы стали убеждать, что страна наша огромная, что мы еще имеем возможность организовываться, мобилизовать промышленность, имеем людей, — одним словом, сделать все, чтобы поднять и поставить на ноги народ в борьбе против Гитлера, только тогда Сталин вроде опять немного пришел в себя».
Именно так говорили люди, которые в те трудные дни находились рядом со Сталиным и знали, как вел себя вождь. Вся беда только в том, что все это говорилось уже после смерти Сталина и теми самыми его соратниками, которые втайне ненавидели его. И было бы куда более удивительно, если бы тот самый Хрущев, который сделал все, чтобы развенчать Сталина своим докладом на партийном съезде, вдруг заговорил бы о проявленных им в самом начале войны решительности и силе духа.
Впрочем, имелись и другие свидетельства. В частности, Микоян так вспоминал о своей поездке в Кунцево: «Мы нашли его в маленькой столовой, сидящим в кресле. Он поднял голову и спросил: «Зачем вы приехали?» У него было странное выражение лица, да и вопрос прозвучал довольно странно. В конце концов, он мог бы позвать нас». Как и у Хрущева, у Микояна сложилось впечатление, что Сталин боялся ареста. Но и поведал он об этом лишь после прихода к власти Хрущева.
А вот что писал в своих воспоминаниях заместитель наркома обороны генерал Воронов: «Сталин потерял душевное равновесие, был подавлен, нервничал. Когда отдавал распоряжения, то требовал, чтобы они выполнялись в невероятно короткий срок, не принимая во внимание реальные возможности... Он имел неверное представление о масштабах войны и о тех силах и вооружениях, которые могли бы остановить наступление врага по фронту от моря до моря...»
Что же касается хорошо знавшей своего отца Светланы, то она объясняла его депрессию так: «Он не мог предположить, что пакт 1939 года, который он считал своим детищем и результатом его великой хитрости, будет нарушен врагом более хитрым, чем он сам. Это и была основная причина его депрессии в начале войны. Это было его огромной политической ошибкой. Даже когда война кончилась, он часто любил повторять: «Эх, вместе с немцами мы были бы непобедимы». Но он никогда не признавал своих ошибок».
Вполне возможно, что с немцами Сталин был бы непобедим. Но считал ли он Пакт о ненападении «результатом своей великой хитрости?»
Пакт с Германией был скорее вынужденным актом оставшегося в одиночестве Сталина, с которым отказались иметь дело Англия и Франция в его стремлении создать, как сегодня бы сказали, систему европейской безопасности. Да и сложно, откровенно говоря, поверить в то, что тот самый Сталин, который заставлял Власика пробовать принесенную ему пищу на предмет отравления, мог так уж безоговорочно поверить никогда не скрывавшему своих планов завоевать Россию Гитлеру.
Но в то же время нет никаких сомнений в том, что Сталин был действительно растерян. Может, он и не находился в той глубокой прострации, о которой упоминал Хрущев, но угнетенное состояние духа, конечно же, было. Не могло не быть. Возомнивший себя божеством, он не привык получать такие пощечины.
«Я знал, — напишет позже Хрущев, — каким героем он был. Я видел его, когда она был парализован страхом перед Гитлером, как кролик перед удавом... В первой половине войны, когда наши дела обстояли очень плохо, от меня не укрылось, что он не поставил свою подпись ни под одним документом, ни под одним приказом».
Конечно, это все только догадки, и то, что на самом деле творилось в душе Сталина в те страшные июньские дни, теперь не узнает уже никто.
Если Сталин все-таки и впал в депрессию, то случилось это уже после посещения комиссариата обороны, где он, возможно, впервые по-настоящему понял, что на самом деле представляла собою столь хваленая им и его окружением Красная Армия и ее славное командование. Как вспоминали встретившие вождя в комиссариате военные, поначалу он был спокоен и сосредоточен. А вот уходил он совершенно в другом настроении.
Картина была и на самом деле неприглядная. Те самые генералы, которые уверяли его, что закидают противника шапками, не имели ни малейшего представления, что им делать! И именно отсюда шло то истинное отчаяние, с каким он взирал на сновавших от телефона к телефону генералов.
«Сталин, — вспоминал один из свидетелей того посещения Сталиным комиссариата, — внешне обычно такой спокойный и осторожный в своих словах и жестах, не смог сдержать себя. Он разразился злой, оскорбительной бранью. Затем, ни на кого не глядя, сгорбившись и опустив голову, вышел, сел в машину и уехал домой».