Уснуть, проснуться, мгновенно оценить обстановку, приготовиться к бою, есть, пить, делать все прочее «как из пушки», то есть быстро, как выстрел, — одно из самонужнейших солдату качеств, особенно десантнику. Но доступно не всякому. Я до сих пор далеко не обладаю им. Вот и сейчас проснулся молодцом, а понять сразу, что разбудило меня, что творится вокруг, не могу. Проходит несколько десятков секунд, пока уясняю все.

Утро. Всходит солнце. Сорокин и Полина лежат с автоматами наизготовку и неотрывно глядят в одну сторону. Там за полосой бурьяна стоят самолеты и около них суетятся немцы. А прямо над нами плывет желтобрюхий бомбовоз низко, низко.

Я переползаю к Сорокину, спрашиваю, какую группу немцев взять на прицел, и занимаю позицию.

— Ну и спишь же ты! — шепчет Сорокин.

— А что?

— Знаешь, сколько прошло вот таких? — Он кивает на бомбовоз. — С полдесятка.

Гудя натужно, сердито, хрипло, над нами то и дело проплывают желтобрюхие самолеты с черными бомбами под фюзеляжем и крыльями. Моторы гонят тугой ветер, кажется, еще немного — и вихрь оторвет нас от земли, бросит на середину аэродрома. Униженно, почти до земли, гнется древоподобный бурьян, тревожно шуршит, становится нагим. Ветер охапками срывает с него жухлые осенние листья. Самолет отбрасывает на землю черную быструю тень.

Если бы можно было провалиться! Тень самолета страшна, как занесенная коса, которая мчится, чтобы срезать нам головы.

Самолеты ушли. С ними умчались и гул, и ветер, и тени. Бурьян выпрямился, успокоился.

Я наблюдаю за аэродромом. Сорокин развернул карту и определяется, Полина уткнулась головой в шинельную скатку и перемогает дрожь.

Но вот снова натужный, тяжелый, охрипший гул. Самолеты отбомбили и возвращаются домой, плывут над нами, и черные тени снова грозятся скосить нам головы.

Аэродром снова полон машин и немцев. Подвешивают бомбы, наливают горючее, толпятся, перекатывают гремучие железные бочки. Вот катят прямо в нашу сторону. Сорокин прячет карту, берет автомат и направляет на немцев. Пустая бочка уже звенит по бурьяну. Полина приподнимает голову, переползает ближе к нам и занимает позицию. Автомат, должно быть, кажется ей непосильной тяжестью — руки у нее побелели от напряжения.

Между нами и немцами вряд ли больше трех сотен шагов. Тут немцы решают, что откатили бочку достаточно, и возвращаются на аэродром.

Когда самолеты уходят на новую бомбежку и на аэродроме остается только несколько человек, Сорокин шепчет:

— Тронулись.

С кошачьей осторожностью, чтобы ничуть не потревожить бурьян, долго ползем в глубину заброшенного поля. Солнце уже высоко. Жарко. Душно. Сильно мешает снаряжение. Полина начинает отставать. Мы с капитаном разгружаем ее и все ползем, ползем.

Дальше нельзя: заросли бурьяна кончаются, впереди сжатые поля, где с копнами, а где совсем прибранные, чистые. Среди полей несколько деревень и много дорог. Куда ни кинешься, война искрестила землю широкими, пыльными, ухабистыми дорогами. И на всех большое движение, противник стягивает к Днепру крупные силы.

Сорокин объявляет привал. Снимаем вещевые мешки, шинельные скатки, осторожно приминаем в бурьяне небольшой круг и ложимся трехлучевой звездой, головы вместе, ноги врозь. Хочется есть, пить, спать — и все зверски. Если бы можно было все сделать сразу! Решаем сначала поесть. Полина расстилает белую салфеточку. Запасливый народ женщины. А я даже лишней газетки не прихватил на всякий случай.

Выкладываем наши запасы в «общий котел». Заведовать им будет Полина. Мы еще богатеи: у меня — хлеб, что дала лысая старушка, у Сорокиных — мясные консервы, колбаса, шоколад. Опять с женской предусмотрительностью Полина делит запасы на две очень неравные части и говорит:

— Поменьше съедим, побольше спрячем. Не возражаете?

Мы согласны, уже крепко усвоили, что залетели не к теще на блины. Едим бутерброды с колбасой и счастливо, удивленно переглядываемся. Живы, опять вместе. Но как изменились, всего лишь четвертые сутки в десанте, а выглядим неряхами, которые давно позабыли воду, мыло. Пот и пыль разрисовали наши лица грязными разводами.

В обмундирование вцепилось столько репья, пшеничных усов и всяких колючек, что оно кажется не шерстяным, а травяным. На нем уже не хватает крючков и пуговиц. Носки сапог от хождения по стерне и бурьяну начали белеть. Что будет с нами через месяц, через два, когда развернутся осенние хляби и грязи?!

— Корзинкин, а где твоя пилотка? — спрашивает Сорокин.

Я вытягиваю пилотку. Он машет рукой:

— Толкай обратно, целей будет.

Сорокин — хороший мужик, не крикун, не чинодрал, с подчиненными держится больше товарищем, чем начальником, приказы отдает спокойно, тихо, будто даже стеснительно. Нас, подчиненных, он называет чаще не по-командирски — бойцами, солдатами, а по-отечески — малышами. И выходит это совсем не обидно, никто и не подумает про него: «Ишь объявился генерал. Сам давно ли пеленки марал!» Любим мы его… Не каждого, далеко не каждого отца так любят дети.

Полину я почти не знаю. Она занималась с командирами, и рядовые видели ее только случайно. Учительница немецкого языка с высшим образованием, стройная, строгая, светловолосая, белокожая, истая ленинградка, одна из самых видных девушек вокруг, у нас, малышей, не вызывала иных чувств, кроме почтения. Не нашего поля ягода. И мы даже не пытались знакомиться с нею.

Было слышно, что командиры, и самых высоких рангов, усиленно увивались около нее, настойчиво сватали. Но Полина выбрала почему-то самого не командиристого. Подчиненные Сорокина очень обрадовались этой победе своего капитана:

— Молодец! Вот забил гол полковникам и генералам!

И долго потешались. Один спрашивал: «Может капитан быть выше генерала?» Другой отвечал: «Может, вполне». — «Когда?» — «Когда отобьет у него невесту».

Заморив червяка, мы разговорились, точнее сказать — расшептались.

— Ты же ничего не сказал, как приземлился, — напомнила Сорокину Полина.

— Я — лучше всех, — отозвался Сорокин. — Прямо в гости к деду самогонщику, за бутылку.

Парашют кинул его на маленькую построюшку среди огородов. Как ни работал Сорокин стропами, чтобы приземлиться рядом, а угодил в самый конек. На счастье, крыша была соломенная, старая, мигом проломилась. Вся ветхая построюшка пришла в содроганье. Из нее выскочил человек и замер поодаль столбом.

Сорокин не стал ждать, когда вернется к нему прыть, соскочил на землю, обнял человека ласково, но крепко. Не трусь, не шуми. Я свой. Русский. Зашли оба в построюшку. Разговорились, выпили.

Дед назвал окрестные деревни, растолковал, как пробраться в Таганский лес. Было до него километров двадцать пять.

Сорокин подарил деду парашют:

— Чистый шелк. Береги внучке на венчальное платье. Будет твоя внучка как богородица в облаке.

На этом распрощались. Дальше у Сорокина ничего интересного не было: побродил около деревни, поискал товарищей, затем перебрался в лесок, оттуда на поле, в бурьян. И рассказать нечего.

Наелись, а запить нечем. Пробуем жевать бурьян. Сухой, ни капли влаги, и горький. Я переползаю поближе к сжатому полю и к дороге, вести наблюдение. Сорокины ложатся спать. У десантников главное время не день, а ночь, главное светило не солнце, а луна. Днем мы отдыхаем, спим, ведем наблюдение за противником, а все другое — добываем еду, питье, оружие, истребляем противника — больше при луне, ночью. Мы — ночные, лунные люди. Есть поговорка: луна — цыганское солнышко, мы переиначили ее: луна — десантское солнышко.

Сейчас день. По разбитым, ухабистым дорогам тяжко идут колонны танков, орудий, грузовиков с солдатами и кладью; мотаясь, как на волнах, суетливо носятся легковушки и мотоциклы. Длинной, на всю дорогу, клочковатой гривой висит над потоком машин степная черноземная пыль. Гром железа, сердитые гудки, людской галдеж. Но мы можем спокойно отдыхать: нам никто не угрожает, никто даже не взглядывает в нашу сторону, у всех вдоволь своих забот.