Можно сигналить Сорокину: «Есть пробка» — и бежать. Но в тишине раздаются тяжелые, неторопливые шаги коня, который тянет походную кухню. На ней, покачиваясь в дреме, сидит немец. Если оставить его живым, он, наткнувшись на подбитую машину, очнется и поднимет тревогу. Совещаться некогда, и оба посылаем в него по автоматной очереди. По пути задеваем и коня.

Немец убит наповал, скатился на дорогу. Конь хотя и рухнул, но жив, поднимает голову и колотит-колотит ею по дороге, как молотом, сильно бьет ногами, и когда подковы задевают о дорожные камни, от них летят удлиненные игольчатые красные искры.

Мне больно видеть, как мучится конь. И прикончить невинную животину не хватает духу.

— Начал — добивай! — говорю я Федьке.

Он добивает коня прицельным выстрелом в голову, а потом говорит сердито:

— Не хитри, мужичок, не люблю. Кто начал — знает один бог, которого нет.

И верно, кто из нас подранил коня, теперь не разберешь.

Сигналим Сорокину и бежим оврагом в ту сторону, где стоит желанный Таганский лес, пока еще невидимый. Отбежав с полкилометра, выбираемся из оврага на поле и там соединяемся с товарищами. Они благодаря пробке на мосту перебрались через дорогу вполне благополучно, без единого выстрела.

То идем, то ползем, то, прижавшись плотно к земле, пережидаем, когда погаснут ракеты. И так всю ночь. Кругом поля, поля, и рассвет застигает нас в полях. Надо куда-то прятаться на день. Поблизости только копны пшеницы. Копны маленькие, но лучшего ничего нет, и прячемся в них по человеку в копну, да и то скрючившись как можно сильней.

Невдалеке от нас дорога, чуть подальше — большая деревня. На дороге сильное движение. По мере того как становится светлей, гуще и гуще идут танки, автомашины, мчатся мотоциклы. Дорога сильно разбита, и крупные, грузные машины часто останавливаются. А мы думаем про каждую такую: «Ну, эта за нами».

В копнах жарко, душно. Томит жажда. Так тянет высунуться и глотнуть прохладного воздуха.

Вот останавливаются три мотоцикла, и немцы-мотоциклисты идут по полю, обшаривая и разбрасывая копны. Вот-вот наткнутся на нас.

Меня начинает трепать лихорадка нетерпения, рука неудержимо тянется к спусковому крючку автомата. Мои товарищи, наверно, переживают то же самое. Вдруг кто-нибудь не выдержит и откроет огонь… Что будет тогда?!

Немцы продолжают искать. Между тем на дороге около мотоциклов скапливаются автомобили, танки, верховые. Фрицев уже с роту, и все глядят в нашу сторону.

Подъезжает в открытой машине какой-то высокий чин. Мы слышим его отрывистую, гневную речь.

Ему объясняют что-то, он что-то приказывает, затем мотоциклисты бросают поиски, и один из них быстро катит в деревню. Немного погодя из деревни выезжает отряд конников с горящими факелами и, рассыпавшись по полю, начинает поджигать копны.

Факельщики ближе и ближе к нам, а Сорокин почему-то не подает никаких сигналов. Что думает он? Дать бой, когда на каждого из нас по десятку фрицев и у них танки, пушки, пулеметы? Или ждет чего-то? Бой, выжидание, отступление, — кажется, во всех случаях для нас неотвратима гибель.

Загорается стерня, огонь ползет к нашим копнам. Дым густо нависает над полем, уже трудно разглядеть, что творится на дороге. Вот он заволакивает наши копны, скоро начнет душить нас.

Тут Сорокин подает сигнал дудочкой и выползает из-под копны. Мы все сползаемся к нему. Приказ отступать под прикрытием дымовой завесы.

Дым уплывает к деревне. Что сделает он с нами? Сбережет ли до нового укрытия или покинет среди чистого поля, на виду у фрицев?

Начались сады, и мы укрылись в яме, густо заросшей одичалым вишенником, крапивой, татарником, где, по-видимому, когда-то брали глину для постройки. Хоронясь среди зарослей, непрерывно ведем наблюдение во все четыре стороны. В деревне какой-то переполох: громко хлопают двери, ворота, плачут дети, женщины, бранятся и кричат немцы, мычат коровы, визжат свиньи.

В саду появился немецкий солдат. Он тянет за веревку бурую рогатую корову. Сзади идет старушка в слезах. Корова упирается, вертит головой, немец сердито дергает веревку и кричит на старушку, чтобы погоняла. Людской и скотский гам на деревне стал понятен для нас — немцы отбирают у жителей скот.

— А что же мы?.. — говорит Сорокин.

Но он не спешит с приказаниями. Он размышляет вслух:

— Немцы только о том и мечтают, как бы не дать десантникам соединиться, ликвидировать нас поодиночке, маленькими группами. А мы, выходит, будем помогать им? Так не годится. Положение, конечно, обидное: на глазах у нас идет грабеж… Но стерпи, сердце, еще раз стерпи! Скоро за все отплатим.

Я узнал в корове знакомую бурую доенку, которая недавно угощала меня молоком, а в старушке — Лысую. И обратился к Сорокину:

— Разрешите уничтожить гада?

Но Сорокин почему-то (ему видней) сделал не так. Уничтожить немца он выбрал Федьку и еще одного бойца, а мне приказал задержать старушку.

Прячась за кустами вишенника, мы подползли к тропинке. Когда немец поравнялся с нами, Федька и другой боец уложили его двумя ножевыми ударами. А труп за ноги и в кусты. Я кинулся к старушке. Но она вообразила, что ее хотят отправить вслед за немцем, и подняла крик. Пришлось зажать глупой рот, силком затащить ее в яму, где мы базировались. Хорошо, что сад был густой, а в деревне много своего гаму.

— Ты, бабуся, зачем здесь? Да еще с коровой, — спросил я.

— Корова-то во всем и виновата. Доенка она самолучшая в деревне, а по уму — никуда, не понимает, какое теперь время, все домой рвется. Тогда, помнишь, отбилась от стада, — это она домой пошла. И сегодня тоже отбилась и попала немцу на веревку. Спасибо вам, выручили. Куда бы мне спрятать ее до вечера?

— Веди сюда, места много, — сказал Сорокин.

Старушка завела корову в яму, а мы нарвали большую охапку травы, и корова занялась едой.

— Теперь, бабуси, давай поговорим. — Сорокин покивал на деревенские хаты мазанки: — Что творится там, знаешь?

— Не знаю, не была давно. Корова-то в лесу хоронилась. И я при ней. Когда она ударилась в деревню, я побегла следом. Тут, на полдороге, и сцапал нас немец. А узнать надо бы: у меня в деревне дочка и внучата. Хлопцы твои, может, посмотрит за коровой? Я скоро взвернусь.

— За коровой посмотрим. А ты возьми одного моего хлопца с собой, нам тоже надо узнать кое-что.

— С собой хлопца? Вот такого?.. — вся дрогнув, переспросила старушка, глянула на нас, потом, зажмурясь, забормотала испуганно: — Там же немцы… Как увидит такого хлопца — и ему и мне лютая казнь будет. И дочке моей, и внучатам… всю семью под корень изведут. Мыслимо ли — привести на деревню такого хлопца! — Она горько вздохнула. — И сказать, что ждем вас, немыслимо. Взять с собой… Если бы ты хоть на столечко, хоть на мизинчик, — показала кривой, сухонький мизинец, — знал немцев, и не заикнулся бы про хлопца. Чему смеешься? Я не смехом говорю. — Старушка строго поджала сморщенные губы.

Сорокин похлопал ее по плечу и зашептал дружелюбно:

— Не сердись, бабуся! Знаю, не знаю немцев — об этом не будем говорить, не будем спорить… Ладно, не знаю. Послушай дальше! Хлопца мы не так пустим, а переоденем.

— Вот и видно, что ничего не знаешь. Да у нас давным-давно никаких хлопцев нету. По хлопцам как метелкой прошлись: кто за Днепр ушел, кого в Германию угнали, а кто в лес убежал. Выйдем мы с твоим хлопцем, а немцы: «Этот откуда? Партизан? Гут-гут!» И повесят.

— Товарищ капитан, разрешите пойти мне! — сказала Полина.

Сорокин нахмурился, задумался, а старушка повеселела:

— Это вот лучше. Я всей душой рада услужить вам… Только уж не с хлопцем.

Сорокину не хотелось посылать в разведку Полину, но старушка рьяно ухватилась за нее:

— Это вот другое дело. Мы с дочкой переоденем ее, скажем: «Наша сродница, проведать нас приехала». Не то что немцы, а и деревенские соседи ничего худого не подумают. Я ей дочку в напарницы дам, пройдут, куда тебе надо.