Сорокин решился. Лысая принесла нам хлеба, воды, яблок, а для Полины мирную одежду. Пришла она расстроенная:
— Немцы приказали сдать всю живность. И поросяток, и ягняток, и цыпляток. У дочки у моей поросеночек в подполье живет, месячный, весь-то с рукавицу, и того ахиды принести велели. Когда же кончится это, скажите мне?
— Скоро, бабуся, скоро, — пообещал Сорокин.
— Скоро… А скотинка-то наша уйдет, завтра погонят. Охо-хо!
Из садовой чащи вышла Полина, переодетая в деревенскую дивчину. Сорокин внимательно оглядел ее, задержал взгляд на босых ногах и сказал:
— А ноги-то не деревенские, слишком белы. Подгрязнить надо.
— Мы их глинкой, — сказала старушка. — Нет у меня подходящей обуви. У соседей просить опасаюсь. Скажут: «А почему твоя родственница совсем без обутков оказалась?»
Ноги Полины подгрязнили глинкой. Потом старушка и Полина ушли. Мы с удвоенным вниманием вслушивались в гам на селе. Ничего нового, что могло бы встревожить за Полину.
Вернулась она раскрасневшейся, потная, в разорванной кофте, но с победно сияющими глазами.
— Ну? — нетерпеливо спросил Сорокин.
— Все в порядке. Уф! Разрешите отдышаться. Поросенок вконец измучил.
Чтобы отвести всякие подозрения, старушка придумала для Полины дело — отнести к немцам поросенка. Его все равно надо было сдавать.
— Несу его на руках, как младенца. Он визжит, бьется. А затихнет — я его булавкой кольну, и он снова тошней прежнего. Около немецкого штаба выпустила, будто вырвался. И гоняла же я его по деревне! Кажется, все высмотрела.
Немцев в деревне человек сто. В школе остановился какой-то важный начальник со штабом. Перед школой — два легковых автомобиля, у крыльца школы — часовой. За деревней, в летнем загоне, — большое стадо коров.
Слушая донесение, Сорокин приговаривал:
— Хорошо, отлично. Дичь стоит пуль.
Дослушав, приказал нам собрать станковый пулемет, который был разъят для переноски.
Когда стемнело, Сорокин снова направил Полину в деревню уточнить обстановку. Она вернулась быстро и донесла, что обстановка несколько изменилась: у штаба, на задворках школы, появился второй часовой и к скоту поставили автоматчика. Немцы, разместившиеся в крестьянских домах, поужинали и затихли, — должно быть, легли спать. И только в штабе небольшой шумок.
Сорокин приказал нам собраться к нему покучней и поставил боевую задачу:
Двум автоматчикам сперва тихо, финками, снять часовых у штаба, затем вести огонь вдоль улицы, в оба конца, по убегающим и подбегающим фашистам.
Трем автоматчикам забросать штаб гранатами через окна и прицельно уничтожать штабистов, если они полезут в окна наружу.
Пулеметчику бить по выходу из штаба.
Гущину подорвать легковые машины.
Мне с Полиной уничтожить автоматчика, охраняющего скотский загон, и освободить скот.
Сбор после налета в саду, в той же яме.
Мы с Полиной уходим раньше других: наш объект дальше, за деревней. То идем, то ползем. Сильно мешают сады с густым вишенником и раскидистыми яблонями. За войну, должно быть, сады не прорубали, не подрезали, и они разрослись вроде первобытной дебри. А может быть, только кажется так ночью, в сумраке.
Наконец подобрались к стаду. Скот в жердяной загородке. На ночь он улегся, и сонное стадо похоже на сельское кладбище: коровьи тела как могильные холмы, а рога — кресты.
У ворот загона немецкий часовой. Он, видимо, считает свой пост вполне безопасным и сидит, покуривая, на тюке прессованного сена. И когда затягивается, огонек папиросы хорошо освещает его гладкое лицо, то ли выбритое, то ли еще незнакомое с бритвой.
Укрываясь за валами непрессованного сена, я близко подбираюсь к часовому и ложусь у него за спиной. Полина уползает в загон, чтобы потом побыстрей выгнать скот.
Лежим тихо. Сорокин приказал не начинать дела, прежде чем оно начнется в деревне.
Кто он, этот немецкий часовой? Меня тянет подползти к нему с другой стороны, заглянуть в лицо. Узкоплечий, щупленький, безбородый и безусый, он, скорее всего, паренек под стать мне. Недавно сидел в школе, за партой, чуть не до слез переживал, когда ему ставили двойку. «Цыплачок бесперый», — сказала бы Лысая. У нас столько общего. Нам надо бы быть друзьями. Нам нечего делить. Но вот он пришел убивать мой народ, убивать нас, советских парнишек. И за это я убью его.
Войну затеяли немецкие капиталисты и фашисты, которым показалось мало своей земли, богатств, чинов, орденов, мало власти и поклонения, которым захотелось покорить весь мир. Они гонят немецкий народ, немецкую молодежь убивать другие народы. Это не диво: властолюбцы и богатеи всегда были ненасытны и воевали всегда чужими, народными руками. А удивительно и страшно, что у миллионов немецких юношей жажду светлых подвигов, жажду добра подменили жаждой грабежа и убийства.
В деревне началась автоматная и пулеметная стрельба, зазвенели разбиваемые стекла.
Я коротко нажал на спусковой крючок автомата. Немец сильно вздрогнул, затем шатнулся вперед и сунулся головой в землю.
Открываю загон, начинаю пинать ногами сонную скотину. Мне помогает Полина. Пинаем зло, по чему придется, пугаем светом фонариков, а ленивое скотье только отмахивается рогами да хвостами.
Чем же пронять ленивцев? Ракеты у нас нет.
Дать поверх очередь из автомата — жалко патронов. И вряд ли проймешь этим. Совсем неподалеку, в деревне, и пальба, и ракеты, и взрывы гранат, а подлые рогатые лежебоки даже не поглядят туда. Вот как привыкли за войну ко всякому треску и блеску.
— Дур-ры!.. Немецкого ножа захотели?! — злюсь я. — Но мы найдем на вас управу, найдем. Полетите из загона, как пулька из пулемета. — И кричу Полине: — Таскайте сено, больше сена!
Сено рядом. Полина таскает его охапками, я разрываю на клочки, поджигаю и разбрасываю по загону. Иногда попадаю в коров. Но черт с ними, не сгорят, а попробуют огонька, быстрей зашевелятся.
Наконец проняло: коровы замычали, поднялись, полезли прямо на высокую жердяную изгородь. Я помог им сделать в изгороди широкий пролом, а чтобы не вздумали возвращаться, бросил вслед еще несколько горящих клоков сена.
Стадо разбежалось. Бежим и мы с Полиной в сады, к своим товарищам.
Они уже в сборе, ждут нас.
Налет удался: забросан гранатами немецкий штаб, подорваны две легковые машины, убито с десяток фрицев, освобожден скот, а главное — так считает Сорокин — дано понять нашему русскому населению, что к нему пришли защитники, освободители, скоро будет конец неволе.
У нас потерь нет, только один автоматчик получил легкое ранение в руку.
При свете сигнальных фонариков делаем раненому перевязку, снова разбираем для переноски станковый пулемет и уползаем в поле.
Это поле последнее. За ним Таганский лес, наш лес, сборный пункт нашей бригады. Скорей туда, скорей! Там ждут нас товарищи. Там вволю еды и питья. Там вести с другого, освобожденного берега Днепра, вести из родного дома. Там можно выспаться, вымыться. Там, там… Чем только ни изукрашиваем мы далекую лесную полоску, которую видели днем из садов! Она казалась тогда длинным оранжевым кушаком, опоясавшим сразу, по горизонту, и белесое сжатое ноле, и голубое, безоблачное небо.
Ночь не шумная, не яркая, но опасная. То вспыхнет ракета. То пробормочет автомат. То заиграет пламя пожара. То ахнет взрыв, и при этом будто вся земля вздохнет. То замелькают быстрые просверки пулеметной стрельбы. Это так похоже, что кто-то бешено злой ляскает огненными зубами…
На рассвете приползли в лес, в наш лес, в Таганский. Сразу за лесной опушкой — глубокий овраг с песчаными сыпучими склонами. Сквозь толщу утреннего тумана нам почудилась в глубине оврага широкая темная река. С наслаждением и надеждой скатились мы в прохладноватую глубину, но нашли в ней только полуобдутый осенний кустарник и палый лист.
Усталые и злые повалились спать куда придется. Двое остались в боевом охранении, потом их сменит новая пара.