Антон жив, ворочается во сне, бредит. Я не бужу его и тоже укладываюсь. Для безопасности надо бы не спать, но я так устал, слава богу, что не свалился в дороге. Антон бредит тайгой, боями.
Просыпаюсь около полудня, и то потому только, что меня сквозь разбитое окно мельницы нашло и разбудило жаркое солнце. Антон лежит на брюхе, подпершись локтями, и пишет. Сразу, едва открыв глаза и еще не встав, рассказываю о своем походе к Алене Березке. Он слушает внимательно, с остановившимся карандашом, потом спрашивает:
— Она, эта Алена, так и сказала: «Пусть подождет умирать»?
— «Скажите вашему Антону: подождал бы умирать».
— Интересно понимает она жизнь и смерть: захотел — умер, не захотел — остался жить. — Антон глядит на меня и весело и печально. — Вот как надо. А мы… Ладно, подожду ее, Алену. — Он задумывается над полуисписанным листком бумаги. — Это ни к чему пока. — И разрывает мелконько. Рвет и приговаривает: — Подождем — не умрем. Подождем — поживем.
Письмо, знать, писалось без надежды на выздоровление, на жизнь. А тут пришла надежда. Кто знает, чем все кончится, но у Крошки снова затеплилась вера в выздоровление, его потянуло на волю, на солнце. Завтракать выползаем к жернову. Я тоже передвигаюсь ползком, наполовину из предосторожности, наполовину из солидарности с Антоном.
Жернов — великолепный стол: не высок, не низок, как раз для лежачих, можно не остерегаться, не колебнешь его, не прольешь ничего, вообще в нем все успокаивающее и даже в пустом есть что-то хлебодарное, сытное. А у нас на нем богатейшее угощенье, кажется, в первый раз такое за весь десант: настоящий черный хлеб, настоящая светлая вода, настоящая картошка, не сырая, а вареная.
Всем этим наградила нас Алена.
Лежим около жернова. У коновязи нашелся изрядный обрывок сыромятного ремня, похоже чересседельника. Я разрезал его на узенькие ленточки и зашиваю свои ходилы. Конечно, лучше бы заменить новыми, но просто их не добудешь, надо рисковать головой. Здесь все — еда, питье, ночлег — достается через такой риск.
Разговариваем о войне.
Я. Почему ты, Антон, пошел на фронт добровольцем?
Антон. А по-твоему, как надо — отдать без боя под сапог Гитлеру и мою Сибирь, и мою Россию, и мой народ, и мою семью, и самого себя? Вот потому и пошел, не ожидая, когда пошлют. Надо поскорей свихнуть голову Гитлеру и всем фашистам, закончить эту войну победой и сделать войну вообще невозможной.
Я. Как это?
Антон. Невозможно человеку ходить на руках, при всем старании не проходит долго. Так бы и с войной — невозможно стрелять, невозможно бомбить. Создать бы оружие мира, способное убить войну, как вода убивает огонь.
Я сказал, что не представляю такого положения, это какая-то фантазия.
Антон. Ну, скажем, ты начнешь стрелять в меня, а я пошлю твои пули и снаряды обратно в тебя.
Антон считал, что возможно оружие не убивающее, а только охраняющее. Уже есть такое: например, окопы, броня у кораблей и танков. Надо создавать еще, более совершенное. Если есть способы посылать снаряды, пули, то должны быть и такие, которые смогут останавливать их, заворачивать обратно. Играя в мяч, знаешь: ты его в стенку, а он обратно в тебя. Так и со снарядами. Пусть снаряды, мины, бомбы, пули рвутся там, откуда их посылают, и убивают того, кто посылает их. Вот тогда быстро переведутся охотники стрелять, бомбить.
Фантазия об оружии мира захватывает и меня, и начинаем мечтать вместе, как создать его.
На другое утро в поле завиднелась Алена Березка. Шла она нагруженная, как ишак: два узла вперемет через плечо да в руках по узлу. Сперва мне показалось, что плывет сама собой, без человека, груда тряпья.
За Аленой шла еще какая-то еле живая душа, шла без клади, с палкой в руке. Она была дряхлая, согнутая дугой и такая сухая, костлявая, что об нее, казалось, можно зажигать спички. Кто такая, зачем? Я помог им подняться на холм к ветряку. Алена догадалась, что я удивлен, недоволен, и сказала, не дожидаясь расспросов:
— Вот привела бабушку-костоправку. Она лучше всякого доктора.
Отказывалась я: стара уж, сама-то давно не хожу, ко мне ходят. Да Алена как бухнется в ноги, разве тут устоишь, — прошамкала старуха. — Тут отказать не хватит сердца.
— Бабушка, не надо об этом, — и прося и упрекая, сказала Алена.
— Пошто не надо? Пускай знают, пускай ценят!
— Верно, бабушка, верно, — польстил я старушке. — Спасибо тебе, сто спасиб!
— Говорят: хлебом не корми, а спасибо скажи. Спасибо-то бывает дороже хлеба. А тебе, воробей, спасибо за спасибо!
Я помог Антону выползти из мельницы на вольный свет. Знакомясь, он сказал Алене:
— Видишь, постарался, дотерпел до тебя. Надо было побольше заказать мне житья.
— Вот бабушка закажет, — отозвалась Алена.
— Поглядим сперва, галчонок, — молвила костоправка и, не отдыхая, а только передохнув, начала разбинтовывать больную ногу Антона.
Мы с Аленой ждали приказаний. Разбинтовав, костоправка сухо бросила:
— Самогонки!
Алена мигом достала самогон — она принесла его целый литр. Костоправка подставила руки, Алена плеснула на них. Затем, не вытирая рук, бабка принялась прощупывать больную ногу от колена к стопе. Заметив, что Антон сдерживает стоны, она сказала:
— Не крепись, галчонок. Больно — кричи! Без этого как я пойму, где главная беда?
Узловатые, клешневидные, но очень ловкие руки бабки то ласково скользили, то нажимали, то постукивали пальцами, как молоточками. Бабка приговаривала:
— Ослабни, галчонок, ослабни. Распусти жилки, все распусти, как мочало.
Вот руки добрались до стопы, осторожно повернули ее в одну сторону, в другую. На лице бабки появилась радость: нашла, нашла!.. Антон застонал громче.
— Кричи, галчонок, кричи: легче будет, — приговаривала бабка.
И вдруг резко повернула стопу. Антон весь вздрогнул, вскрикнул: «Ай!» — и быстро, сильно вспотел. Где что взялось в его исхудалом, высохшем теле!
— Всё, всё! Через неделю плясать пойдешь. — Не выпуская больную ногу из рук, бабка повернулась ко мне и приказала кратко, властно, не хуже доктора на операции: — Две щепки по ладошке!
Кругом валялось много разных досок, упавших с разбитых крыльев ветряка. Я приволок целую охапку. Бабка обвернула больную ногу Антона мокрой тряпкой, затем бумагой, на больное место справа и слева положила по досточке и туго замотала бинтом.
— Теперь полежи тихо, не береди ногу.
Антон спросил, долго ли лежать.
— Денька три-четыре, потом зачинай тихонько приступать.
Бабка прилегла на мою шинель отдохнуть и уснула. Антон, Алена и я принялись мерекать, как нам быть дальше. Алена сказала, что перво-наперво останется при Антоне, поднимет его на ноги, потом, если надо, проводит в бригаду. Она уж распрощалась с хозяйкой и захватила весь свой багаж. Если нельзя ей до бригады, она вернется на прежнюю квартиру. Антон согласился с этим. Оставалось определиться мне. Антон Крошка не Дохляков. Но могу ли я свести свою задачу к одному Антону? Нет, не могу. Да теперь я и не нужен ему: и как нянька и как проводник Алена лучше меня. А впереди, в других местах, могу пригодиться. Вон какие штучки выкидывает жизнь. Надо идти дальше и ничего не проходить мимо: ни единой груды соломы, ни ветряка, ни ямы, ни канавы. Везде может потребоваться моя помощь.
Расставаться решили вечером, день проводим у ветряка. Бабка сильно устала: давно уж не делала таких больших концов — и теперь храпит на полный рот. Алена готовит винегрет. Картошку, свеклу, морковь для него она принесла в вареном виде. Предусмотрительная, сообразительная гражданка. В узлах у нее и хлеб, и соль, и масло, и яблоки. Я согласился бы полежать несколько дней вместо Антона Крошки.
Алена рассказывает о гитлеровцах. У них, знать, плохи дела. Вывесили приказ немедленно убрать, очистить все поля. Неубранное к сроку грозятся сжигать. Уже палят оставленную на полосах солому, бурьян, где он шибко великий, поджигают отдельные от деревень хуторки, избушки. Это, знать, для того, чтобы десантникам негде было прятаться. Дело пахнет либо большим сражением, либо отступлением: из некоторых деревень немцы начисто выселяют мирный народ, молодой рабочеспособный угоняют в Германию, прочий — куда глаза глядят. Пустые хаты, где обирают начисто, вплоть до дверных скобок, а где занимают своими солдатами.