Ползу туда, где белел парашют. Зачем — не думаю.
Вдруг слышу гвалт многих немецких голосов. Я в своей бестолковой торопливости чуть-чуть не заполз в какое-то скопление противника. Чего торопишься, суетишься? Наоборот, надо оглядеться, прислушаться, одуматься. Вспомни, как учили. А ну, бери, бери себя в руки!
Прижимаюсь к копне, чтобы составить с нею как бы одно тело, изучаю обстановку. Я на маленьком треугольнике сжатого пшеничного поля, огороженном с одной стороны деревней, а с двух — широкими дорогами. Приземлился не так уж счастливо, как подумал сначала.
В деревне галдят немцы, по дорогам все время бегут разные машины. Кругом повальное освещение: пожары, костры, слепящие ленты прожекторов. И ракеты, ракеты: зеленые, красные, белые… всех цветов. Непрерывно идет стрельба. Куда ни подайся — одинаково страшно и опасно. В эту безумную ночь, пожалуй, и нет спокойного уголка.
Нам дано указание, что сборный пункт нашей бригады будет выпускать красные ракеты — сигналы. После приземления мы должны собираться на них. Внимательно слежу за такими ракетами. Их много, они взлетают и одиночно и пачками, взлетают со всех сторон. Тут сам черт не разберет, какие пускает наш сборный пункт, а какие противник.
Немецкий гвалт становится громче, ближе, шире. Из деревни в поле вышла большая группа противника и, охватывая его во всю ширину, разбрасывает копны. Слышу: «Хальт! Хальт!» Два раза уносят белые нескладные охапки парашютов, смятых как придется. Наверно, нашли мой.
Незаметно уползти под светом ракет немыслимо. А если и удастся в поле за копнами, то поймают обязательно, когда буду перебегать дорогу. Уходить страшней, чем ждать, и я зарываюсь в копну. На воле только голова и руки с автоматом. Тело покалывает чем-то острым. Неужели высохшие, жесткие усы пшеницы? Как быстро пробрались они за одежду! Чем ближе подходит ко мне противник, тем сильней покалывают усы. Наконец догадываюсь: это — нервы.
Мой автомат наизготовке. Я вижу его, но руками не чувствую, будто и автомат и руки чужие.
Сначала немцы разбрасывали копны по снопу, а потом либо надоело, либо увидели, что это ни к чему, и без разброса легко угадать человека в небольшой копне, и теперь кто выхватывает только по одному снопу, кто разваливает их пинком ноги, а кто лишь оглядывает. Дело идет быстро, и похоже на игру.
Заполонила одна мысль: «Что же делать?»
Начинаю выползать, подниматься. И вдруг кто-то во мне командует: лежи здесь, твое спасенье в снопах. Развороши немного копну и лежи!
Отбрасываю два снопа и заползаю обратно в полуразрушенную копну. Немцы ближе, ближе. Я весь собираюсь, сжимаюсь как можно плотней, забываю, что у меня есть голова, туловище, руки, ноги, чувствую в себе только одно маленькое сердце. Немцы проходят мимо, даже не крикнув обязательного «хальт». Каждый, вероятно, думает, что моя разворошенная копна уже осмотрена другими.
Не хочу испытывать свое счастье во второй раз, когда враги повернут обратно, и, пропустив их подальше, где ползу, а где иду внагибку к деревне.
В деревне тихо и темно, как в ночном секрете. Мирный люд затаился либо уснул, немцы, похоже, оставили только часовых. Обогну деревню по садам и огородам, выберусь на другое поле. Авось там найдется укрытие, найдутся товарищи.
Поистине верблюду легче пролезть в игольное ухо, чем десантнику с его горбом проскользнуть неслышной тенью. Сильно нагнувшись, чтобы не задевать ветвей, иду яблоневым садом в конце деревни. Скоро буду на другой стороне. И вдруг мой горб — мой вещевой мешок, торчавший выше головы, — задел какую-то проволоку. В темноте и тесноте сада я не заметил ее. Проволока звенит, потом визжит железо по железу, и на меня кидается с громким лаем сторожевой пес. Бежать или угостить брехуна пулей? Лучше бежать: пес, пожалуй, меньше наделает переполоху, чем выстрел. А пес рвется ко мне, гремит проволокой, цепью, истошно брешет. Ему невдалеке начинают помогать другой, третий. Слышу, что они мчатся ко мне. Так можно оказаться перед целой сворой.
Пес не перестает гаметь. Как же втолковать ярому служаке, что я не вор, а тоже хозяин и сторож нашей земли, что всякая служба и верность требует ума, что он брешет глупо, на пользу врагу. Пес неугомонен. У меня вспыхивает злость на слишком старательную глупую тварь, и я посылаю в брехуна очередь из автомата: н-на, заткнись навеки!
И бегу, бегу. По садам вместе со мной мчится тяжелый град сбитых яблок, треск сучьев и плетней, которые приходится валить и ломать с ходу. От крайней хаты кто-то невидимый стреляет по мне из пулемета. Будто вихрь налетает на сад. Падают сбитые ветки, листья, град яблок гуще, громче. Поразить невидимого мало надежды, но чтобы испугать, задержать его, я швыряю наугад гранату. Сам припадаю к земле. Граната взрывается впустую, даже вредит мне: пулемет не умолкает и бьет прицельней, чем до взрыва. Озлившись, бросаю еще гранату и, пока гремит она, разнося что-то, перебегаю на поле с другой стороны деревни.
И здесь кругом — пшеничные копны. Стоят правильными рядами, в своем первоначальном виде, как подтянутые, одинаковые солдаты на параде. Враг не тревожил их. На копны, на стерню пала роса, при вспышках ракет кажется, что поле охватывает огненная поземка. Невдалеке за копнами то возникает на свету неровный, уступистый в вершинах лес, то утопает до полной невидимости в ночной черноте.
Ползу. Идти, даже скрючившись в три погибели, невозможно. Вся деревня будто сорвалась с цепи: из конца в конец хлопают двери, гавкают собаки, галдят немцы, поливают поле автоматным и пулеметным огнем. Надо бы залечь, окопаться, но боюсь, что за мной погонятся, да еще с овчарками. Вот какое может сделать один безмозглый пес!
Стрельба вскоре затихает. Нет и погони. Только четвероногие идиоты продолжают заливаться.
Последняя шеренга копен, дальше — асфальтовая дорога и лес. Железной гремучей змеей идут по дороге немецкие танки, пушки, грузовики с пехотой. Я не могу дождаться такого прогала между машинами, чтобы незаметно перемахнуть через дорогу, и, отступив в поле, ползу вдоль нее. Попадет балка или речка — и переберусь нырком под мост.
Расчет правильный: вот началась травянистая ложбина с небольшими бородками тальника. Для стока из ложбины ливневых и вешних вод под дорогу положена круглая бетонная труба. Крадучись меж кустов, ныряю в эту липкую от грязи, вонючую трубу и выныриваю с другого конца, тоже в кусты, которые потом укрывают меня до самого леса.
Вскоре нахожу замечательное убежище — глубокий, крутой овраг, заросший разными деревьями и кустарником. Спускаюсь в самую глубину оврага и ложусь.
Жив. Закрываю глаза и лежу с ликующим чувством, с ликующей мыслью: жив. Кажется, что и кровь во мне течет не бесшумно, а тоже с ликующим журчаньем: жив, жив…
Лежу на мягкой лопушистой траве, которую будто нарочно для меня любовно вырастила влажноватая промоинка на дне оврага. Дома и в армии я всякий день либо купался, либо принимал душ, либо обтирался мокрым полотенцем. Сегодня первый раз нарушил этот обычай. Мое тело, разгоряченное, потное, требует сбросить вещевой мешок, автомат, шинель, куртку — все обмундирование, все снаряжение — и поваляться на прохладной, росистой траве. Вот было бы блаженство!
Какое же создание человек: вечно ему мало, вечно недоволен. Пять минут назад задыхался от радости, что уцелел, жив, а теперь хочу весь рай. Думаю, что запас воды потребуется только до утра, и выпиваю половину фляжки.
Нежусь минут двадцать — тридцать, потом начинаю искать товарищей.
Для сигнализации нам дали красные фонарики и жестяные дудочки. Брожу по дну оврага, взбираюсь на скаты, мигаю фонариком, свищу дудочкой. Никого. Поднялся бы хоть зверь, вспорхнула птица, шумнул ветер. И того нет. Я попал в мертвый лес. Слышу только свои шаги да грохот танков с дороги.
Мне тревожно за своих друзей и товарищей по бригаде: прыгали в одно время и приземлились наверняка поблизости друг от друга, и если их нет в овраге — стало быть, они там, в поле, в кюветах у дороги. Или, или… Нет, нет! Всеми силами гоню тревогу, что мои боевые друзья схвачены врагами. Но не знать, что с ними, кто схвачен, больше не могу. Иду на разведку.