Наконец один из радистов явился к комбригу. Станция у него была слабенькая — «РБ». Он решил связаться с любой станцией левого берега, а потом уж через нее со штабом фронта. Кода у него не было, говорил он открытым текстом. Его долго не хотели принимать: думали, что говорит фашист.
После многих неудач радист все-таки добился, что одна из станций приняла радиограмму в штаб фронта. На другой день вызвали к рации нашего комбрига и сказали:
— Просим ответить на три вопроса. Кто ваш сосед? Откуда знаете Фокина? И где встречались с ним в последний раз?
Комбриг ответил, что сосед у него — третья воздушно-десантная бригада, и назвал командира, что Фокина знает давно по службе на Дальнем Востоке, встречался с ним там много раз. И начал называть встречи.
Комбригу сказали, что их интересует только последняя встреча с Фокиным. А комбриг запутался во множестве встреч и позабыл, какая из них последняя.
Разговор сменился тяжелым молчанием и мог оборваться совсем. Но с левого берега, знать, тоже не хотели этого и еще раз сказали, что их не интересуют былые встречи на Дальнем Востоке, а только недавняя, последняя. Тут комбриг вспомнил, что совсем недавно, как раз по пути на аэродром, откуда десантировался, он мимолетно повстречался с Фокиным. Когда он рассказал об этом, ему отозвались:
— Вот теперь мы знаем, что вы подполковник Сидоров.
Он доложил о численности и положении бригады. Ему назначили время для следующего разговора. Вскоре после этого в бригаду начали прилетать «утята» (самолеты «У-2»), сбрасывать оружие, боеприпасы, медикаменты, почту…
Федька остановился и объявил:
— Пришли. — Потом усадил меня на сучковатую сосновую валежину, а сам умчался хлопотать по моим делам: доложить обо мне командирам, доктору, разбудить лентяя и засоню кашевара. Федька все такой же, как прежде, непоседа.
Сижу с краю небольшой поляны. Где-то рядом целая воинская бригада со своим хозяйством. Но все так спрятано, замаскировано, что я ничего не вижу, кроме сосен, полуобдутых дубов, совсем голых берез и ворохов опавшей листвы. Заколдованный, завороженный лес.
Утро. Начинает всходить солнце. Необдутые деревья и поляну в засохшей опалой листве подернул сиреневый блеск.
«Только гулять в таком лесу. Любить и гулять, — подумалось мне. — Вдвоем бы с Танюшкой. И никого больше».
За спиной раздается шорох, оборачиваюсь. Подходит Антон Крошка, щурится на меня. Узнал, обрадовался. Рад и я чуть не до слез.
— Ты чего тут сидишь? — спрашивает Антон. — Пойдем в землянку. Вот она.
Расшвыривает ногами листвяной ворох. Под ним вход в землянку, совсем рядом с валежиной, на которой сижу.
— Подождем Федьку. Мне, может, придется сразу лечь в госпиталь.
— Госпиталь не лучше нашей землянки. Ну ладно, подождем Федьку, — соглашается Антон и подсаживается ко мне. — Ждать-то можно тебе? Больно уж страшно перевязан ты.
— Говорю, что ранен я не так страшно, как обмотан.
Через поляну бойко перебегает к нам молодка, простоволосая, в накинутой наспех шинели, в домашних тапочках на босу ногу, забавно козыряет и говорит:
— Доброе утро, товарищи! Вас, товарищ Корзинкин, с приходом! Боец Алена Березка ждет ваших приказаний.
— Алена-а… А ну, подойди поближе!
Так вот она какая… Тогда в хлопотах я плохо разглядел ее. Круглолицая, румяная, светловолосая, остроглазая, верткая, с маленькими бородавочками по обеим сторонам носа. «Боевое охранение», — сказал мне потом про эти бородавки Антон.
— Как ты попала сюда? С ним?.. — киваю на Антона.
— Не все такие строгие, как вы, товарищ Корзинкин. Товарищ Антон оказался добрее, позволил проводить его до бригады.
— Что делаешь тут?
— Помогаю доктору и Полине Ефимовне.
— Доктору… Это понятно: у докторов много всякого дела. А что помогаешь Полине, переводить с немецкого?
— Да, с немецкого. — И смеется. — Переводим немецкую картошку и капусту на десантский борщ. Полина Ефимовна и по этому переводу мастерица.
— Ванюшку нашла?
— Найду, — говорит убежденно, с упрямым выражением лица. — А теперь разговор не про Ванюшку, теперь про вас. Боец Шаронов сказал: «Беги, Алена, в распоряжение Корзинкина. Он ранен». Я жду ваших приказаний.
— Мне пока ничего не надо.
— Помыться, постираться надо, — подсказывает Алена.
— У меня нет сменного белья.
— Найду, принесу. — Опять милое, шуточное под козырек. — Разрешите идти?
Уходит.
— Хорошая баба, — говорит Антон. — И в больнице она, и на кухне, и нас, уж не знаю, скольких человек, обстирывает — и все ей нипочем. Одно знает — улыбается во все лицо, будто не работает, а лимонад пьет. Я только благодаря ей приполз сюда. Помнишь, каким нашел меня на мельнице? Алена ухаживала за моей больной ногой, как за младенцем: пеленала, делала массаж, баюкала ее на своих руках. Ну, болезнь не выдержала таких забот, такой ласки, нога пошла на поправу. Тогда Алена говорит: «Антон, надо подаваться в бригаду».
А я: «Рано. Еще не могу приступать на ногу».
Она: «И не надо приступать. Мы как маленькие, как ползунки».
Взвилась с места, нырнула в темный угол мельницы, потом вынырнула. В руках у нее мой парашют. Распластала его — не парашют, а… и назвать как, не придумаешь. Когда я спал да бредил во сне, Алена переформировала парашют в волокушу — из шелка сделала подстилку вроде матраца, из подвесной системы сшила постромки, упряжку.
«Вот, говорит, ты, Антон, ляжешь на матрац, а я впрягусь, и… Понял?» Чего тут понимать? Другое было трудно — согласиться на такое путешествие. Я грузен, как старый медведь, кроме того, вещмешок, оружие, да у Алены своих два узла. И все это волочить одной бабенке! Но… сам понимаешь, какая была ситуация, самая неподходящая, чтобы лежать на мельнице, и согласился попробовать. Сперва Алена уложила на волокушу багаж и отвезла недалечко, потом повезла меня. Она тянет где, как червь, п?лзом, где по-собачьи, на четвереньках. Я здоровой ногой и руками помогаю ей, где подтолкнусь, где подтянусь. И довезла. К концу пути я так поправился, что начал приступать больной ногой. Тогда Алена вела меня в обнимку. Хорошая женщина, преданная. На мою Марфутку похожа.
— Ты возле Алены не позабудь свою Марфутку.
— Нет, что ты… У нас с Марфуткой крепко. И у Алены с Ванюшкой тоже крепко.
Заколдованный, завороженный лес оживает. Наступил тот час, когда десантники после ночных вылазок и налетов собираются с дорог, с полей в свое гнездо прятаться на день, отдыхать, спать. На поляну со всех сторон пробираются меж деревьев небольшие группки.
Многие из возвращающихся в крови, одни от своих ран, другие запачкались об убитых гитлеровцев. Все, конечно, зверски устали, некоторым надо на перевязку, но никто не торопится ни в землянки, ни к доктору. Сгрудились на поляне и рассказывают друг другу, кто что сотворил за ночь.
Одна группа подорвала вражеский танк и перебила с десяток автоматчиков; другая остановила два грузовика с имуществом, перебила охрану, водителей, потом машины подожгла; третья захватила восемь голов крупного рогатого скота; четвертая отбила и угнала шесть подвод с продовольствием; пятая задержала походную кухню. Кроме того, в нескольких местах испорчены мосты, дороги, порвана связь, зажжены пожары. Что натворит огонь, пока неизвестно: он еще не потушен.
На поляне груда трофеев: мешки, ящики, велосипеды, обмундирование. Отдельно сложено оружие. Живые трофеи — лошади и рогатый скот — бродят по соседству, жуют еще не совсем увялую лесную траву.
Мы с Антоном толчемся среди толпы, слушаем рассказы. Они коротки, с недомолвкой, их слишком много, и размазывать не дают. Но все понимают друг друга с полуслова.
Боец Зигамуллин рассказывает, как громили фашистскую квартиру:
— Бах-бах в окошки, сразу три гранаты. Я завыл от жалости: сразу три. Дом в огне. Из него скачут немцы, босиком, в одном белье. Этих мы чирк из автомата повыше, чтобы без пересадки в Могилевскую, червей кормить. Вот один в шинели. Длинная, офицерская, мировая шинель. Этого я черканул пониже, жалко было шинель дырявить. Ну и шинель! Вот она. — И Зигамуллин распяливает шинель.