Солдат Друзин набивается всем велосипедами:
— Отдаю даром, за одно спасибо.
— Сколько же их у тебя?
— Три. Один себе, два лишних.
— А зачем добывал, для кого старался?
— Мне один надо было, а едут сразу трое. Ну и стеганул всех из автомата: пожалуй, не дождешься, когда один поедет.
— Ну давай! — соглашаются взять велосипеды, но когда узнают, что они лежат в поле около дороги, охота пропадает. — Ты себе-то получше ведь выбрал?
— Известно, — признается Друзин. — Если уж сам себе не пожелаешь хорошего, то чего ждать от соседа.
— На что нам твои оборыши? Достанем сами.
Федька ведет меня к доктору, попутно рассказывает, что доктор герой, похлеще многих записных десантников. Выбросился он с парашютом в ту же ночь, что и все мы. Но ему не повезло с первых же шагов: прыгнул неудачно, запутался в стропах, приземляясь, ударился головой о пень и лишился чувств. Очнувшись, слышит русские крики. Его заметили, подбежали к нему наши солдаты, и, не разбираясь, с ходу, один ударил его автоматом по голове. Доктор снова потерял сознание. Его забрали, привели в чувство. Тут выяснилось, что весь самолет десантировался прежде времени на нашу территорию и доктора сперва приняли там за переодетого фашиста.
Второй раз доктора десантировали одного на самолете «У-2», где надо выходить на крыло. Ночь. Самолет выключил мотор, но по инерции летит все еще с ураганной быстротой. Ревет и рвет холодный, тугой ветер, тот особый летный ветер, который так похож на воду в горной реке. Доктор разжимает руки, и ветер бросает его с крыла в кромешную тьму, на землю, занятую врагом.
На этот раз доктор прыгнул удачно, прямехонько в лагерь десантников. Здесь он организовал госпиталь. В трудные моменты дерется наравне со всеми, в общем строю, под шквальным огнем собирает раненых. Боевой, настоящий десантский доктор.
Мне сделали перевязку, назначили усиленное больничное питание и постельный режим, но лежать разрешили дома. Федька и Антон приняли меня в свою землянку. Там же квартирует дед Арсен. Из партизанского госпиталя он ушел не долечившись и теперь еще перемогается.
Первый обед принес мне сам лазаретный шеф-повар Дохляков. Он пожирнел, порумянел, и теперь его фамилия невольно вызывает смех.
— Слышу, гуторят: «Вернулся Корзинкин». Надо поглядеть какой. — И Дохляков вглядывается в меня. — Ну, с прибытием! Угощайся!
— С чего ты в поварах оказался? — спросил я.
— По призванию.
— Нашел призвание!
— Самое нормальное. Лучше сытно, чем голодно. Лучше жарко, чем холодно. Я это давно, еще мальчишкой в колхозе, понял и после семилетки двинул прямехонько на курсы поваров. Две навигации работал на пароходе поваром.
В десант сбросили его строевым солдатом, но штатные повара растерялись, и Дохляков перепросился к котлу.
Обед буржуйский: мясные щи, жареная картошка с кониной и солидная пайка хлеба из пшеничной муки простого размола. Но так кормят только больных и раненых. Все здоровые десантники едят хряпу — сырую картошку, капусту, тыкву, свеклу, дубовые желуди. Да, к этой пище больше всего подходит слово «хряпа»: звук при еде получается хряповый. Иногда после удачных налетов бывает мясо. Его тоже хряпают — едят сырым или чуть-чуть обжаренным. Разводить костры для варки, распускать сильно дым опасно: можно вызвать на себя вражескую авиацию. Да и ждать, когда сварится, изжарится, некогда, нет мочи: десантники живут с постоянным недоедом, а порой в волчьем голоде, когда закусывают только ветерком и запивают закуску собственной слюной.
— Ну и раздобрел же ты, парень, — дед Арсен тычет Дохлякова кулаком в брюхо, — бессовестно раздобрел! Объедаешь нашего брата голодных.
— Не говори, дед, глупостей. Я совсем не ем. Ей-богу! — Дохляков небрежно, вдали от своего лица, делает крест рукой. — Клянусь, не ем. Я только пробую.
— Вот и напробовался, стал как беременная баба. — Арсен хохочет. — Баба, которая носит двойню-тройню.
— А без пробы нельзя: такая уж у поваров работа, такая судьба. Но лучше быть толстым, чем тонким. — Дохляков самодовольно ухмыляется.
— Надо менять фамилию, — советует Арсен. — Такой брюхач, брюхан, брюхоньер — и Дохляков. И не хочешь, да захохочешь.
Вот отвоююсь и перефамилюсь. Присобачу что-нибудь такое театральное.
— Что? Какое? — пристает к Дохлякову Федька.
— Найду-у…
— Может, нашел уж?
— А чего тут искать, само просится.
— Выкладывай, что просится. Не тяни резину! — Федька готов схватить Дохлякова за грудки.
— Плохо, что ль, — Десантский?
— Как, как? Десантский? — Федька подносит к лицу Дохлякова кукиш и хрипит: — А этого не хочешь?!
— Тебе-то что? Жалко?
— Жалко. И не дам. — Федька рубит левой ладонью воздух. — Не дам!
— А я возьму. — И Дохляков убегает, бравурно насвистывая.
Федька рассказывает про него, что был сносный, вполне терпимый деревенский паренек, в меру трусливый, в меру жадный, а попал в десант, поголодал и сделался отвратительным, — наедается каждый день по-верблюжьи, на неделю, все боится: а вдруг завтра ничего не будет?
На другой день я отказался от больничного питания. Ну его к черту, стыдно лопать: у меня здоровые деревенские зубы и желудок, и хряпа привычна с детства, а в бригаде много отощавших сильней моего. И зажил на общих основаниях. По этому случаю Антон Крошка написал своей Марфутке про нашу жизнь: живем вчетвером в землянке, едим из одного котелка, курим из одного кисета, пьем из одного болота, вообще живем единодушно и единобрюшно.
А с водой здесь и в самом деле хорошо — большое непересыхающее болото.
Нарушаю и постельный режим. Пошел доложился капитану Сорокину, что прибыл, скоро вернусь в строй. Он поинтересовался только моим здоровьем, а как бродил я, не стал расспрашивать. Теперь у него сотни подчиненных, выслушивать все приключения не хватит жизни.
Наша землянка из всех солдатских, пожалуй, самая хорошая: изобретательный, хозяйственный Антон постоянно улучшает ее. Она и просторней, и светлей, и суше других, есть в ней глинобитная печка, керосиновая лампа из консервной банки. Антон обещает, что и спать будем скоро по-барски, на пружинных постелях.
И дух в нашей землянке легкий. В иных не скажешь ничего вольного, критического: передадут начальству да еще с добавкой. А мы промеж себя завели полную свободу слова. Идет этот смелый, вольный дух от того же Антона Крошки, а нравится и Федьке, и Арсену, и мне.
У нас любят бывать и наши товарищи солдаты и офицеры, вплоть до комбата Сорокина. У комбата с Антоном Крошкой старая, сталинградская дружба. В десанте завелась новая, с Арсеном Коваленковым. Обстоятельно припомнив отступление в начале войны, они убедились, что видят друг друга впервые, что неприятное Сорокин слышал от другого старика, что не один Арсен, а еще кто-то, может быть, многие не одобряли отступление Красной Армии. Сорокин по-сыновнему сказал Арсену спасибо, как правильному, мудрому отцу, а старик порадовался, что хлопцы, бежавшие за Днепр, сдержали свое обещание — вернулись.
Разведка донесла, что враг подтягивает силы ближе к нашему лесу. Дед Арсен начинает пощелкивать затвором своей берданы, измеряет, сколько на ложе нетронутого места, и говорит:
— Можно еще уложить гитлеров с двадцать. А ежели погуще пустить, то и с тридцать уляжется.
— В бой собираешься? — спрашивает Федька.
— Пора, лежал довольно. Не то дождусь — приказом поднимут.
— И с кем же пойдешь? С пулеметчиками? С автоматчиками? Берданщик ты у нас один.
— Встану куда-нибудь.
— Так не годится. В одиночку можно и куда-нибудь, а когда в боевом порядке, надо точно знать свое место, соседа справа, соседа слева.
— Вот и встану промеж тебя и Антона.
— А если мы с противотанковым ружьем пойдем? Там третий — лишний. Ты заранее узнай свое место.
— У кого? Кто тут местами распоряжается?
— Если хочешь быть с нами, просись у командира батальона Сорокина.