— Могли бы и раньше, — вздохнул Аркадий.

— Нет, — возразил Чухновский. — Если бы я вчера начал говорить вам о смысле обряда пульса денура и о том, как на самом деле понимаю гибель Подольского, кем бы вы меня сочли, уважаемый?

— Он бы вас записал в свидетели, пытающиеся помешать процессу расследования, — вместо Аркадия ответил Виктор.

— М… ну, вам виднее. Так о чем я? Подольский впервые пришел в синагогу год назад…

— Можете опустить ваши первые беседы, — сказал Виктор. — Это уже записано, давайте сразу со второй половины.

— Со второй… — с сомнением сказал раввин. — Ну хорошо, хотя… — Чухновский принял, видимо, для себя какое-то решение, и речь его потекла плавно, даже монотонно, будто рассказ свой он записал много дней назад и сейчас зачитывал вслух.

— Не нужно было быть большим психологом, чтобы понять: Генрих Натанович приходил в синагогу не потому, что хотел возвратиться к религии. И не потому, что хотел побыть в компании евреев. Полгода мы рассуждали о Торе, о противоречиях, которые якобы содержатся в Книге, сначала я разъяснял ему суть, потом он разъяснял суть мне… Как понимал, конечно. Беседовали мы и о жизни. Я понял его: это был человек, беспросветно одинокий. Не в физическом смысле, если вы понимаете, что я хочу сказать. Он остался бы одиноким даже в том случае, если бы был женат и окружен сонмом детишек. Разговаривая со мной, даже споря, даже выходя из себя, даже на крике, он оставался в глубине души холоден, одинок и расчетлив, это было в его глазах. О смерти своего предка он рассказал мне как бы походя, но его поза, напряжение, неожиданно возникшее в голосе, взгляд показали мне, что он к этому рассказу подбирался, как подбирается следователь к вопросу, который должен решить исход дела. Между нами установились достаточно доверительные отношения, но в тот вечер я торопился на молитву, и Генрих Натанович знал, что я тороплюсь. Возможно, он специально выбрал именно этот момент, чтобы рассказать свою историю. Как бы то ни было, я спросил:

«Почему вас волнует это старое преступление?»

«Загадка, — ответил он. — Эта загадка кажется мне интереснее, чем все закрученные детективные истории…»

«Вы любите детективы?» — удивился я, поскольку предыдущие наши беседы заставляли скорее предположить обратное.

«Нет», — сказал он и, помолчав, добавил: «Здесь другая загадка».

На следующий вечер Генрих Натанович пришел раньше обычного, и мы беседовали о сотворении мира. Его интересовала старая, но так и не решенная проблема: как снять противоречие между наукой, полагаающей, что Вселенная в ее нынешнем виде существует около двадцати миллиардов лет, и иудаизмом, однозначно утверждающим, что мир был создан пять тысяч восемьсот семьдесят три года назад. На мой взгляд, противоречие надуманное, но я внимательно выслушал аргументы Подольского, понял, что разговор этот для него праздный, интересуют его совсем иные вещи, и спросил, поставив Генриха Натановича в тупик:

«Вы полагаете, что сможете, используя только архивные материалы и логику, выяснить истину в деле вашего предка?»

Подольский помолчал, его поразила моя проницательность. Потом он сказал:

«Нет. Логика здесь бессильна. Я поступил иначе. И еще: вы правы, детективная сторона этой трагедии интересует меня меньше всего. Меня интересует проблема преступления и наказания в этом мире».

«На самом деле она проста, — сказал я. — За преступлением всегда следует наказание. Иногда Творец наказывает преступившего заповеди руками человеческого правосудия. Иногда Он наказывает сам, и тогда говорят о возмездии свыше. Достаточно часто наказание откладывается до будущего воплощения — в том случае, если исправлять нужно некие глубинные сущности».

«Многие убийцы процветают, — заметил Генрих Натанович, — особенно у нас, в России, где все поставлено с ног на голову».

«В своем роде и для данного времени, — возразил я, — наша система правосудия безупречна. Вы можете себе представить американский суд присяжных или их полицию в Москве или, тем более, Екатеринбурге?»

«Вы сказали — наша система. Вы, служитель иудейского Бога, вы, гражданин Израиля по праву рождения, говорите „наша“ о системе российского правосудия, самого нелепого и противоречивого в мире?»

«Я говорю „наша“, потому что родился и умру здесь. Это мое личное отношение к…»

«Я не собирался оспаривать вашего личного решения, — перебил меня Подольский. — Я всего лишь подбираюсь к проблеме, которая привела меня к вам. Я имею в виду — не лично к вам, но в синагогу».

«Эта проблема связана с отправлением правосудия и, в частности, с гибелью вашего предка?» — догадался я.

«Да», — подтвердил Подольский.

«Видите ли, — продолжал он, — я человек нерелигиозный в том смысле, в каком нерелигиозны люди науки, знающие, что материальный мир познан лишь на уровне основных законов и что существуют силы, которые пока не изучены. Вы можете называть эти силы божественными, я их называю биоинформационными, все это слова, и, полагаю, говорим мы при этом об одном и том же. Думаю, что идея Бога — благотворная идея, без нее человечество перестало бы существовать тысячи лет назад. Возможно, познавая миры, которые многие называют тонкими, а я — скрытыми, мы действительно дойдем до осознания Высшего существа, которое этим всем управляет, я ведь не отрицаю такой возможности. Просто для меня это пока недоказанная теорема, а не постулат, принимаемый без доказательств…»

«Не буду спорить, — отозвался я. — Никогда не спорю с людьми, которые идут по верной дороге, но еще не дошли до цели. Их легко сбить с толку и оказаться виноватым… Но мы говорили о наказании…»

«Мы о нем и говорим, — встрепенулся Генрих Натанович. — О наказании, к которому прокуратура, суд, в том числе и ваш, раввинатский, не имеют никакого отношения. Как и вы, я понимаю, что наказание неизбежно. Тот, кто убил Абрама Подольского, возможно, уже такое наказание принял… Видите ли, я занимаюсь подсознанием человека, точнее, структурой зашифрованных в подсознании глубинных сущностей. Они изредка проявляют себя, меняя характер личности или вызывают неспровоцированные воспоминания о том, чего человек не мог знать. Чаще эти структуры вызывают шизофрению. Человек перестает быть самим собой… Фрейд и его последователи объясняли это всплесками сексуальной энергии. Есть объяснения у Юнга и других психологов, они со своей точки зрения правы, их толкования бессознательного феноменологичны, описательны… Я тоже начал с описания, но исходная моя идея была иной, я заимствовал ее у Роджерса».

«Роджерса?» — переспросил я, эта фамилия была мне не известна.

«Американский генетик, он недавно умер, — пояснил Подольский. — Психологи считают его идеи излишне рациональными и компьютеризованными, а коллеги-генетики полагают, что его попытки создать психологию личности, исходя из строения геномов, отдают профанацией. Я взял у Роджерса общую структурную схему перезаписи сознания, дополнил идеями инкарнации Леграна-Ростоцкого, есть там и от старых авторов — от Рериха, к примеру, и из индуистской философии тоже… Неважно, тут много чего намешано… И месяца два назад я сумел таки войти — ненадолго, впрочем, и очень спонтанно — в одну из собственных инкарнаций».

Тут я прервал Подольского, потому что, во-первых, мне нужно было идти на молитву, а во-вторых, я понимал, что услышу сейчас историю, которая может противоречить моим представлениям о мире и человеческой сути. Я знал, что все равно выслушаю эту историю, ведь Подольский пришел ко мне с определенной целью, но мне хотелось сначала поразмыслить над его признанием и сделать для себя кое-какие выводы. Должно быть, Подольский тоже чувствовал, что детали нужно отложить на потом. Во всяком случае, он не выразил неудовольствия, когда я попросил его перенести продолжение разговора на другой день.

Раввин замолчал и о чем-то задумался. Может, просто вспоминал детали. Аркадий приподнялся и облокотился на руку, рассказ Чухновского его загипнотизировал, хотя ему казалось, что он знает этот рассказ до конца и может изложить последовавшие затем события вместо раввина и, возможно, даже лучше, чем это сделал бы Чухновский, человек умный, но интерпретировавший происходившее в пределах своей концепции, не имевшей ничего общего с принципами формального расследования.