— Внимание, — прервал Виктор, — этот момент имеет важное значение, прошу повторить: когда ты понял, что возникшее на экране лицо является лицом убитого в ту ночь Генриха Подольского?

— Когда понял… — растерянно повторил Аркадий. Имел ли он основание заявлять твердо, что видел обращенное к нему лицо именно Подольского, а не чье-то иное, а может, и вообще не лицо, поскольку в темноте можно было лишь угадывать, но не видеть, воображать, но не фиксировать?

— Я понял это только сейчас, — сказал Аркадий. — Но уверен, что не ошибаюсь.

Он почему-то действительно был в этом уверен, как и в том, что, приблизившись к стене, протянул к изображению руку, но лицо исказилось будто от неожиданной боли и начало сминаться подобно горящей бумаге.

Виктор смотрел Аркадию в глаза. Молчание затягивалось, Хрусталев не собирался комментировать сказанное, он просто ждал продолжения.

А продолжения не было. Гипнотическая установка вызвала ответ-воспоминание. Ответ был дан, воспоминание застопорилось и, не получив нового побуждающего импульса, начало расплываться. Аркадий хотел сказать Виктору: «Спрашивай дальше, иначе я все забуду — и лицо на стене, и то, что случилось потом, хотя я и не знаю, не помню сейчас, что именно потом случилось»…

— Фиксировано, — сказал Виктор, — утверждение о том, что Аркадий Валериевич Винокур опознал лицо Генриха Натановича Подольского, которого не мог знать в момент, о котором сейчас сообщил следствию.

— М-м… — промычал Аркадий.

— Производил ли ты, — продолжал Виктор, наклонившись к Аркадию, — какие-либо конкретные действия по отношению к Генриху Подольскому в тот вечер, ту ночь и то утро — до тех пор, когда получил от меня задание взять на себя расследование смерти этого человека?

Вопрос показался Аркадию донельзя запутанным, но нужно было отвечать, и ответ возник сам, поскольку этой части своего существования Аркадий не помнил вовсе.

— Я думал о Генрихе Подольском всю ночь, — сказал Аркадий. — То есть… Я не знал тогда, как зовут этого человека, это лицо, которое я видел… Я думал о нем как о преступнике, которого нужно наказать. Почему-то я думал именно так и сказал о своем ощущении Алене, но, видимо, был неправильно понят…

Господи, все так и происходило, теперь он вспомнил!

Он вытащил из холодильника пачку бифштекса, разогрел в микроволновой печи (все — в темноте!), это заняло минуту, потом он вышел в гостиную, чуть не ослеп от яркого света, ничего не видел, но ему было все равно, он и в кухне не видел ничего, но ведь справился, так что же он, в собственной гостиной не разберется, где стол, где стул, где солонка?

«Я его ненавижу, — сказал Аркадий Алене, которая, услышав слова мужа, приглушила звук в телестене. — Я должен его убить, и я это сделаю, это будет не убийство, а исполнение приговора».

«О ком ты?» — с холодом в голосе спросила Алена.

«Неважно», — бросил Аркадий, хотя это, конечно, было очень важно, но назвать имени он не мог, потому что тогда он имени не знал, а без имени — к чему было Алене знать детали?

Сейчас он вспомнил взгляд, который бросила на него жена в тот момент: Алена ничего не поняла, не могла понять, он и сам не понимал ничего, она услышала слова «я его ненавижу», «я должен его убить» и решила, конечно, что Аркадий узнал о ее связи с Метальниковым, именно его он ненавидел и именно его собрался убить, объявив эту акцию охваченного гневом ревнивца исполнением приговора. Господи, подумал Аркадий, почему мы всегда понимаем сказанные кем-то слова только так, как сами считаем нужным? И почему слова всегда так неоднозначны?

— Что ты сделал потом? — напряженно спросил Виктор.

— Потом я пошел спать, — заторможенным голосом сказал Аркадий. Он не пытался вспоминать. Он уже все знал — из памяти, будто из опрокинутого кузова, вывалился весь мусор вчерашней ночи, то, что и вспоминать не имело смысла, а вместе с тем и все, что происходило на самом деле и что он не то чтобы прочно забыл к утру, но просто раздавил в углу какой-то из ячеек памяти. Не знал он одного только — почему это случилось именно с ним, какое он, Аркадий, имел отношение к жизни и смерти Генриха Натановича Подольского, имени которого он вчера не знал и знать не мог?

— Потом я пошел спать, — повторил Аркадий, он тянул время, чтобы дать воспоминанию оформиться, и только после того, как цепочка выстроилась, а события, свершившиеся в реальности, стали свершившимися и в памяти, он сказал:

— Было около двух часов, когда я проснулся… Алена не спала, она ходила по спальне и курила… Мне показалось, что я плыву, поднимаюсь в воздух…

Ему показалось еще, что он — палач. Он получил приказ и должен исполнить волю Суда. Именно так — Суда с большой буквы. Такой Суд был Аркадию не известен, но ни это короткое и самодостаточное название, ни приговор, ни даже способ, с помощью которого приговор нужно было привести в исполнение — ничто не заставило Аркадия ни задуматься, ни усомниться.

Он лежал с закрытыми глазами, но видел все — жена склонилась над ним, взгляд ее был сосредоточен, Алена поднесла окурок к его лежавшей поверх одеяла ладони и прикоснулась горячим еще кончиком к коже; адонь впитала жар, Аркадию показалось, что тепло распространилось по всей руке, неожиданно удлинившейся, а в ладони — внутри, в костях, — начало невыносимо жечь и нужно было немедленно прикоснуться к чему-нибудь холодному.

Ему не казалось удивительным, что, удлинившись, рука свободно проникла сквозь стены дома, пальцы коснулись холодного воздуха ночи и от этого стали еще горячее, будто, в противовес всем правилам термодинамики, холод рождал тепло.

Аркадий определил направление по странной мысленной ассоциации, уподобившей хостель «Рябина» вражескому аэродрому, к которому лететь нужно было, руководствуясь сигналами радиомаяка. Рука устремилась на этот сигнал, но пальцы не обладали собственным зрением, и Аркадий лишь ощущал происходившее, восстанавливая изображение фантазией, которая, как он почему-то был уверен, была точна в деталях.

Мужчина, лицо которого являлось на кухонной стене, опустил ноги с кровати и сидел, уставившись в одну точку. С того момента, когда между ним и Аркадием установился мысленный контакт, Подольский (сейчас, зная все, что произошло потом, Аркадий мог назвать этого человека его настоящим именем) ощущал беспокойство, то возникавшее, то исчезавшее, а следом пришел еще и страх. Страх увидеть лицо смерти. Почему лицо? — подумал Аркадий. Этот человек не увидит моего лица. Он и руки моей тоже не увидит, а лишь ощутит ее жар и все равно не сможет понять происходящего.

Аркадий почувствовал, как его рука удлинилась еще на несколько сотен метров, вошла в стену «Рябины», будто нож в масло и проникла в комнату Подольского.

Генрих Натанович встал на ноги и пробормотал странные слова:

— Не для себя, — сказал он, — не для себя я делал это… Ради спасения…

Он увидел пылавшую во тьме ладонь Аркадия и испугался. Господи, как же он испугался! Подольский упал на колени и протянул вперед руки, отталкивая пламенную печать, но не умея этого сделать, поскольку — Аркадий это понимал, а Подольский понять не мог — мир существовал сейчас и здесь как бы в двух плоскостях. В мире раскаленной ладони Аркадия «сейчас» и «здесь» были другими, но через мгновение плоскости должны были пересечься — вне желания Подольского и вне желания Аркадия изменить ситуацию — и жизни Генриха Натановича должен был прийти конец, которого он желал сам и которого сейчас так боялся, потому что, желая и призывая Божью кару на убийцу предка, он не верил в ее реальность. Для Подольского обряд и молитва, произнесенные раввином, были и оставались только обрядом и молитвой.

Чего он ждал от них? И что получил?

Ладонь Аркадия двигалась теперь, будто тяжелый поезд, подходивший к станции. Еще чуть-чуть, медленнее, еще медленнее…

Все.

Кожа на лице Генриха Натановича Подольского была холодной и влажной. Он плакал? Влага испарилась мгновенно, кожа зашипела, ткань обуглилась, хрип, раздавшийся в комнате, не был хрипом живого существа, так хрипит душа, проносящаяся в темном туннеле навстречу свету, которого на самом деле нет, потому что это всего лишь угасание клеток, не получающих кислорода.