— Потому что невеста оплакивает свою девичью жизнь.

— Да ведь она же не плачет. Смотрите, какая веселая, словно радуется тому, что кончается девичья пора.

— Удивляюсь, как ее королева отпускает.

— Она и не отпускает. До сих пор Эва была придворной девицей — теперь будет придворной дамой.

Сперва решили было обойтись в этот вечер без музыки, но так как для свадьбы раздобыли где-то итальянского певца, королева согласилась, чтобы он и сегодня блеснул своим искусством.

Вошел итальянец — неуклюжий смуглый человек с короткой шеей, в сине-желтом итальянском костюме и с гитарой в руке.

Голос у него был хороший, только пел он слишком громко:

Годо орфанелла е жендо и фиори.[35]

Во время пения невеста тихо и мечтательно сказала матери:

— Матушка, а что, если бы я сегодня умерла?

Ошеломленная мать испуганно взглянула на нее. Девушка улыбалась, а мать ответила ей с укоризной:

— Доченька, да что же это ты мелешь?

— А все-таки…

— Полно, полно тебе!

— А вы плакали бы обо мне?

— Мы с отцом померли бы вслед за тобой.

— А если б я воскресла через месяц, через два и пришла бы в ваш будайский домик?

Мать с удивлением уставилась на дочку.

Эва продолжала, улыбаясь:

— Тогда вы в могилке пожалели бы, что поторопились умереть.

Она поднялась. Стала за креслом королевы. Наклонилась и шепнула ей что-то на ухо. Королева улыбнулась и кивнула головой. Девушка поспешно вышла из комнаты.

Гости слушали певца. Его красивый баритон звучал все чище и на верхнем регистре даже звенел. Пение всем понравилось. Гости захлопали.

— Еще, еще, — сказала королева.

Певец чуть не час развлекал гостей.

Исчезновение Эвы заметила только ее мать, с беспокойством размышлявшая над словами дочери.

Когда итальянец кончил наконец свои песни, придверник крикнул:

— Новый певец! Безымянный!

Все обернулись к дверям и увидели тоненького юношу лет пятнадцати.

Он был в атласном костюме цвета черешни. Короткий кунтуш перехвачен был поясом, на котором висела маленькая сабля с позолоченной рукоятью.

Мальчик вошел, опустив голову. Длинные волосы закрывали ему лицо.

Он преклонил колена перед королевой, потом поднялся и откинул кудри с лица.

Гости так и ахнули от удивления: певцом оказалась сама невеста.

Один из пажей королевы нес за нею позолоченную арфу и передал ее Эве посреди зала. Девушка привычными пальцами пробежала по струнам и запела.

В честь королевы она начала с польской песни, которой та сама ее выучила. Зазвенел чудесный, серебристый голос. Слушатели затаили дыхание.

Потом она пела вперемежку венгерские, грустные румынские, итальянские, французские, хорватские и сербские песни.

После каждой песни гости восторженно рукоплескали. Аплодировал и итальянец.

— Ну и бесенок! — промолвил сосед Мекчеи — седоусый вельможа-придворный. — Вот поглядишь, братец, она еще и станцует нам.

— Она всегда такая веселая? — спросил Мекчеи.

— Всегда. Королева давно померла бы с тоски, если б при ней не было Эвы Цецеи.

— Повезло же этому… Фюрьешу.

Мекчеи хотел сказать: «этому рыжему».

Собеседник пожал плечами.

— Да, он неженка, маменькин сынок. Вот увидишь, Эва даже на войну пойдет вместо него. Она ведь и с оружием умеет обращаться.

— Не может быть!

— Летом итальянских фехтовальщиков побеждала. А как стреляет, как скачет верхом! Семерых мужчин за пояс заткнет!

Невеста, которую так расхваливал старик, запела венгерскую песню с таким припевом:

Понукай, дружок, коня,
Ждут тебя, зовут тебя:
Скорей, скорей!

Гости знали эту песню, но знакомый припев в устах Эвы прозвучал иначе:

Понукай, дружок, коня,
Ждут тебя! Зовут тебя,
Гергей, Гергей!

И взгляд певицы, скользнув по рядам гостей, остановился на Мекчеи.

Гости засмеялись — всякий думал, что Эва просто шутит.

Но Мекчеи вздрогнул. Когда же девушка еще раз взглянула на него в конце второго куплета, он залпом осушил чашу и выскользнул за дверь. Сбежал вниз по лестнице и крикнул в конюшню:

— Мати! Мати Балог!

Ответа не было. Пришлось искать пропавшего Мати на заднем дворе среди слуг. Там при свете двух больших смоляных факелов пили из деревянных жбанов, глиняных кувшинов, сапог, колпаков и рогов.

Мекчеи с трудом нашел в толпе своего Мати. Но, боже, что с ним сталось! Покуда Мати сидел за столом, он еще кое-как держался; когда же поднялся на ноги, его вконец разобрал хмель.

Десять пьянчуг валялись под столом и возле стены. Лежавших под столом не трогали, а тех, кто свалился за скамейку, сбрасывали в кучу у стены.

Узнав хозяина, Мати встал, вернее — попытался встать, но тут же рухнул на скамью, боясь, что вот-вот свалится и упадет к стене.

— Мати! — заорал на него Мекчеи. — Чтоб тебя черти драли! Где мой конь?

Мати снова попытался встать, но тщетно — он только оперся руками о стол.

— Конь на месте, ваша милость… на своем месте…

— Да где же он?

— Среди коней. — И, с трудом приподнимая отяжелевшие веки, Мати заключил: — Коню место среди коней.

Мекчеи схватил его за ворот.

— Говори толком, не то я душу вытряхну из тебя!.

А хоть бы и вытряхнул: душа его тоже была пьяна!

Мекчеи толкнул Мати к остальным гулякам и торопливо пошел в конюшню разыскивать коня.

Конюший был тоже пьян. При желании Мекчеи мог бы увести всех коней.

Он прошел по темной конюшне и громко крикнул:

— Муста!

Из одного стойла послышалось ржанье. Там уплетал овес гнедой конь Мекчеи, а рядом с ним — серая лошадка Мати. С помощью какого-то полупьяного слуги Мекчеи оседлал обеих лошадей и уехал. Никто даже не спросил его, почему он уезжает так рано, задолго до конца ужина.

Гергей уже ждал во дворе. Его оседланный конь стоял возле забора и рыл копытами землю.

Ночь была прохладная и тихая. Облака, казалось, застыли в небе. Луна, точно осколок серебряной тарелки, медленно плыла от тучи к туче, заливая землю бледным сиянием.

— Это ты, Гергей? Я приехал. Правильно я понял невесту?

— Правильно! — весело ответил Гергей. — Ночью мы бежим.

Не прошло и получаса, как перед домом скользнула проворная тень, быстро распахнула дверь и вошла.

Это была Вица.

Она сбежала в том самом мужском атласном костюме, в котором пела во дворце.

5

Адрианопольская дорога такая же пыльная, избитая, изрытая колеями, как и дендешская и дебреценская. Но если бы слезы, упавшие на эту дорогу, превратились в жемчужинки, сколько таких жемчугов было бы в мире! И называли бы их, наверно, венгерским жемчугом.

Постоялые дворы, стоящие на окраинах турецких городов, — сущие маленькие вавилоны. Приезжие разговаривают в них на всех языках мира. Понимают ли их хозяева — это уж другой вопрос. Они становятся особенно непонятливыми, когда какой-нибудь привычный к барской жизни путник требует себе комнату, постель и прочие диковинные вещи.

Постоялые дворы, или, как их называют, караван-сараи, одинаковы во всех селениях Востока. Это большие неуклюжие строения со свинцовыми крышами. Просторный двор обнесен со всех сторон каменной стеной в человеческий рост. Но стена двойная; внутренняя ограда ниже и толще. Ее можно было бы назвать лежанкой, но все же это не лежанка, а просто стена с широкой плоской верхушкой. Назвать же ее стеной опять-таки неправильно. Скорее уж это лежанка, ибо ночью путники ложатся на нее, чтобы по ним не прыгали лягушки.

Но турку такое ложе и нужно. На нем он варит ужин, к нему привязывает коня, тут же и спит; если же вместе с ним путешествуют жены и дети, а тем паче если дождь идет, он бросает на высокую наружную стену рогожу или циновку, снизу привязывает ее к кольям, вбитым в землю, — и крыша готова. Главное, что он может не разлучаться с конем. Случись ночью коню удариться башкой о голову хозяина, тот дает ему тумака, но одновременно успокаивается: конь его цел. Поворачивается на другой бок и снова засыпает. Это и есть караван-сарай. Запах сена, навоза, лука, гнилых плодов — приятный аромат для утомленного путника.

вернуться

35

Радуюсь я, сиротка, иду и продаю цветы (ит.)