— Вот! Читай!..
— Прочту, чего уж там… — проворчал Петя. — А адрес её ты помнишь?
— Узнаю! Всё узнаю! — Федя торопился окончательно погасить ссору. — Ты не обижайся, Петь… ну, честное слово, я же не нарочно…
— Ладно, давай спать, — оборвал его Петя, хотя обычно заставить его погасить свет было задачей, сравнимой с двенадцатью подвигами Геракла. И добавил, уже вполголоса, — и всё равно она откажется.
Ответное письмо от Зины пришло «ужасно быстро», как сказала бы Лиза — уже к вечеру следующего дня.
Петя раскрыл золотистый, слегка надушенный конвертик с деланно-равнодушным видом:
— Ну что, отказалась, конечно? — проворчал он, не заглядывая в листок.
— А я откуда знаю? — изумился Федор. — Тебе письмо, ты и читай!
Петя Ниткин взглянул — сперва одним глазом, искоса, потому уже как следует:
— Надо же, согласилась… — и вдруг густо, густейше покраснел.
— Ну вот, видишь, как хорошо!
— Угу…
Наступал Сочельник. Кадеты разъезжались; Петю Ниткина забрали мама и дядя; большинство из седьмой роты тоже отправились кто куда. Федору добираться было не долго; дома его встретил роскошный аромат пирогов, объятия родных; правда, сестра Вера казалась какой-то грустной и задумчивой, но этого следовало ожидать — после рассказа Лизы о «впавшем в меланхолию» кузене Валериане.
Дома всё чистое, постланы праздничные скатерти, блестят оклады икон в красном углу, и нянюшка вешает нарядную лампадку — только на Рождество да на Пасху. Припасены и поросятки, и куры, и гуси — на следующий день отцу с мамой и самим ехать с визитами, и принимать, немало угощения требуется.
Стоит пушистая ёлка, золотистые орехи, серебряные шары, и — самое главное — Рождественская звезда сверху. А понизу — глянь-ка! — катается чёрненький живой комочек с белыми носочка на мягких лапках, с длинными усами, удивляется.
— Надя подобрала, — засмеялся папа, перехватив взгляд Фёдора. — А то бы замёрз, пропал бы… хороший котейка. Черномором назвали.
Черномор носился по комнатам, всё осматривал, обнюхивал, проверял — нет ли где мышиного хода?
— Он хоть и мелкий, а бойкий! — одобряла котенка няня. И даже строгая мама не поджимала губы, а так и норовила погладить блестящую чёрную шёрстку.
Повязку Федя ещё носил, хотя плечо уже почти и не болело — так велел доктор, Иван Семенович.
И вот, в этой привычной, родной суете, столь желанной ещё год назад — да что там год, месяц! — Федя Солонов застыл, словно потерянный. Потому что в голову упрямо лезли страницы из книг и журналов, бегло просмотренные там, в потоке иного времени: как не стало там никакого Рождества, не стало рождественской ёлки, сделавшейся вместо этого «новогодней» (хотя Федор и помнил, что ещё государь Петр Алексеевич повелел устраивать «новогодние украшения из ветвей еловых альбо сосновых»), и вообще всё, всё, всё стало совершенно иным.
И ему теперь это «иное» никогда не забыть — и никогда никому не рассказать, кроме лишь тех, кто побывал там вместе с ним. И рождественская служба, которые раньше Федя, если уж совсем честно, не слишком-то любил — (Рождественский пост строг, хоть и не так, как Великий) — представала сейчас чем-то очень важным, необходимым, без чего не обойтись. Почему не обойтись, отчего? — а вот не обойтись, и всё тут.
И грустно, тяжко, совсем не празднично на сердце. Федя бесцельно побродил по комнатам — сестры суетятся, мама с нянюшкой орудуют на кухне, папа исполняет роль стратегического резерва; скоро идти все во храм, на службу.
Если домашние и заметили его угрюмость, то, наверное, списали на рану и вообще «всё случившееся». Мявкнув, забрался на руки Черномор — глупый, ласковый, ко всем ластится, словно и не котёнок, а щенок.
Федор сидел на диване, рассеяно гладил Черномора, глядя прямо перед собой. Мыслей как-то само собой точно и не стало совсем, а в голове вдруг всплыл тёмный, пронизанный огнями хаос, пробитый треском выстрелов, разорванный яростным, полными боли, страха и ненависти криками. Кто-то умирал, погибал тяжело и страшно, в отчаянии и агонии; Федя вдруг скорее угадал, чем увидел, как Две Мишени, собой закрывая Ирину Ивановну, стрелял из маузера в набегающие фигуры, что уже наставили штыки; и в руке Ирины Ивановны часто и зло вспыхивал огнём браунинг, да не её обычный, дамский, а тяжёлое боевое оружие, наверное, Константина Сергеевича.
Фигуры падали, а потом Федя услыхал гневное «Огонь, кадеты! Беглый огонь!..» и понял, что лежит за пулемётом, за тяжёлым «максимом», и пальцы закаменели на рукоятках; уже поднят предохранитель, он, Фёдор, нажимает спусковой рычаг меж рукоятями, а Петя Ниткин, лежащий рядом за второго номера, направляет в окно приемника холщовую ленту, набитую патронами…
Выстрелы оглушали, но Федя не мог понять, куда и в кого он стреляет и что вообще происходит — и где Костька Нифонтов?
— Федор!.. Федя, ты чего? — перед ним стоял папа, смотрел озабоченно. — Зову, зову, а ты как неживой. Это Черномор тебя так убаюкал? Вставай, шинель надевай, на службу пора!..
Федор поспешно поднялся.
Он вспомнит, он непременно всё вспомнит!..
Сейчас он уже не сомневался, что это донельзя, чрезвычайно важно.
Пролетел Сочельник, настало Рождество, светлый праздник — Христос народился! Гатчино словно бы изо всех сил старалось забыть совсем недавно случившуюся бойню. По улицам вышагивали гвардейские патрули; проезжали всадники — лейб-атаманцы в тёмно-синих чекменях, лейб-казаки в алых. От Рождества до Крещения — Святки, две недели все радуются и веселятся, ходят в гости, празднуют.
На Василия Великого тоже все гуляют, а еды готовят ещё больше, чем на Рождество. Кадеты, отправившиеся было по домам перед Сочельником, вернулись — потому что предстоял большой александровский бал.
А к нему в корпусе уже и впрямь было всё готово. Пахли свежей краской стены; блестели начищенные дверные ручки; побитая пулями лепнина починена, проткнутые штыками картины заменены.
Правда, так быстро нельзя оказалось заменить огромный портрет Государя; его просто сбили со стены и изорвали в мелкие клочья. А вот пальмы благополучно пережили вторжение…
В огромном актовом зале сияли люстры, и гвардейский оркестр на хорах настраивал инструменты; дядьки расставляли серебряную посуду на длинных столах вдоль одной из стен; кадеты же чуть ли не всем корпусом высыпали во двор и на широкое пространство перед воротами — где сейчас одна за другой подъезжали сани и саночки, вперемешку с новомодными автомоторами.
Барышни, в шубках, с муфточками, выскакивали из саней, элегантно появлялись из закрытых кабин автомоторов, одинаково крутили головками, отыскивая «своих» кадет.
…Лиза и Зина появились вместе, держась за руки, словно сёстры.
— Федя!.. — Лиза весело помахала рукой; Федор помахал в ответ. А вот Петя с Зиной вдруг застыли друг перед другом, буйно красней и отводя взгляды.
— Эй, вы чего? — пришла на помощь Лизавета. — Петр, позвольте представить мою подругу Зину; Зина, это Петр Ниткин, тот самый, который…
От пылающих щёк что бравого кадета, что бедняжки Зины, казалось, сейчас начнёт плавиться снег. Пришлось Лизе хватать подругу за локоть и чуть ли не силой тащить вперёд, болтая разом за четверых, потому что и у Федора вдруг отнялся язык.
В вестибюле корпуса вставшие за гардеробщиков дядьки принимали от юных дам шубки, ухмыляясь в седые усы, рассовывали по карманам пятачки и гривенники, щедро оставляемые на длинной стойке.
Лизавета явилась на бал в светлом платье цвета сливочного мороженого, из блестящей тафты; на груди, по манжетам и подолу отделано мелким кружевом и бисером. Волосы заплетены высокой «корзинкой», в косе узкая ленточка в тон платья; Зина, глядя на подругу, чуть заметно вздохнула: на ней самой был наряд куда скромнее, синее шерстяное платье, с белоснежным кружевным воротником, а в толстой и длинной косе ниже спины — белая же шёлковая лента.