— А что говорил господин подполковник? — дерзнул Федя. Ему стало очень не по себе.
— Да ничего, мол, не помню, — досадливо отмахнулся Положинцев. — Все одно и то же твердят. Ничего сказать не могут. А я тоже не могу понять — где ж я так сплоховал? Кстати, — он вдруг наклонился к Федору, — когда собирали оружие бунтовщиков там, в галерее, никаких «арисак» обнаружено не было. Как и гильз к ним.
— Ну, не знаю, может, убежали… — промямлил Федя.
— Может. Наверняка даже. Убежали, должно быть, — кивнул Илья Андреевич. — Ладно, кадет, заговорил я тебя. Лечись, поправляйся скорее. Зима идёт, а снежные городки не строены. Катапульты для снежных ядер не сделаны, — учитель улыбнулся, вставая. — Всё будет хорошо, Федор. Вот увидишь.
Федя только и смог, что молча кивнуть.
Декабрьские дни для кого-то летели стремглав, а для кого-то, как для Феди Солонова, едва-едва позли ленивым огородным слизнем. Его высокопревосходительство начальник корпуса и впрямь заявил, что, кроме «благодарственного молебна во избавление от бедствий, иных изменений он не допустит», и по расписанию состоятся как полугодовые испытания, так и Рождественский бал.
Федор вставал, ходил с рукой на перевязи, что, с его точки зрения, выглядело очень мужественно. И верно: другие кадеты, даже Лев Бобровский, глядели на него с завистью. От Лизы каждый день приходили розовые конвертики; записки были коротки, но, когда читаешь, в груди теплело. Федя старательно отвечал, ибо каждое лизино письмо заканчивалось неизменным:
«P.S. Пожалуйста, напиши мне. Про что хочешь».
Федя писал. Что отпущен из госпиталя, хотя и должен всё равно что ни день, являться к доктору. Что учителя много задают, безо всяких скидок на случившееся. Что кадет Воротников опять подрался с главным силачом шестой роты и одолел, за что был, с одной стороны, «вельми прославлен», как смеялся батюшка, отец Корнилий, а с другой, поимел большие неприятности от подполковника Аристова. Что он сам, Федор Солонов, дочитал всего «Кракена» и теперь не знает, что случилось с кораблем после боя с «Ночной ведьмой»; повреждения всё-таки слишком тяжелы. Что сестра Вера, по словам домашних, ходит туча тучей и даже, как выболтала сестрица Надя, перестала встречаться с кузеном Валерианом.
На последнее Лиза ответила с большим энтузиазмом, написав, что кузен также пребывает в изрядной меланхолии, в университет почти не ходит, ссылаясь на упадок душевных сил, а всё больше лежит на диване при кабинете, глядя в потолок.
Ну и, конечно, Лизавета ждала бала.
Рана заживала, плечо уже почти не болело. Доктор Иван Семенович велел заниматься лечебной физкультурой; уроки шли своим чередом. Корпус словно изо всех сил старался забыть о случившемся; и лишь запах свежей краски упорно напоминал всем и каждому, что тот жуткий день — не фата-моргана.
Две Мишени и Ирина Ивановна сделались оба какими-то одинаково-тихими, без прежнего огня, словно их что-то сильно гнело, не давая покоя. Нет, они очень старались, и уроки были по-прежнему интересны; но Федя-то чувствовал. И Петя Ниткин тоже и даже угрюмый Костька Нифонтов соглашался. Впрочем, угрюмым он быть перестал — когда, наверное, с неделю после их Приключения, когда он вдруг почти налетел на Федора, размахивая каким-то конвертом:
— Слон! Федя! Слон, слышь, Слон!..
— Чего, чего, Кость?
— Чего! Чего! Папку из крепости перевели! В столицу! Волынский полк, представь себе!
— Здорово! — искренне обрадовался Федор. — Говорил же я тебе!..
— Ну да! А моё слово, Слон, твёрдо! Свечку уже поставил! И ещё поставлю!.. Спасибо и тебе, и батьке твоему! Грех искупил!..
Про «грех» Феде понравилось не слишком, но слишком уж Костька радовался, чтобы затевать сейчас ссоры. Да и то сказать — Приключение их сблизило, они словно сделалась посвящёнными таинственного ордена, и собачиться по мелочи казалось совсем уж глупым. В общем, Федор решил пропустить это мимо ушей; тем более, что свечку за них Костя поставил.
…В общем, все старательно делали вид, будто ничего не случилось. Вот совсем ничего; и можно весело готовиться к Рождеству.
Пришли морозы и пали снега. Морозы не так, что нос на улицу не высунешь, а только хрустит весело под валенками. Высоки и чисты зимние небеса, сияют колючие звезды, и невольно Федор думал — а какова была она, Звезда Вифлеемская? Наверное, ярка, ярче всего, что светит с тёмного небесного свода. Отец Корнилий говаривал, что иные учёные всё ищут да ищут «иль планету, иль комету», а только искать её нет смысла: было то Господень промысел, ангелы его и светили.
Тянулись к городу гладкими зимниками обозы — везли товар к мясоеду. Ух, и чего там только не было! Туши и свиные, и телячьи, и битая птица — куры, гуси, индейки, утки; лесная дичина — глухари с тетеревами и куропатками, мелкие рябчики, что брали по счёту — дюжинами; и зайцы, и кабаны, и поросята, и подсвинки; а для особых любителей нашлась бы и медвежатина, и лосятина.
Ну, а про рыбу и говорить не приходилось. Волжские осетры, белуги, стерляди, севрюги — громадные, словно брёвна. На иное даже и не смотрят покупатели, разве кошке какую мелочь возьмут.
Гатчино едва успела принарядиться, прихорошиться после огня и крови. Разукрашенные ёлки прикрыли чёрные проплешины от пожаров, где хозяева не успели починить или хотя б закрасить; поднялись-протянулись гирлянды фонариков; нищие собирались к храмам, в предрождественнские дни всегда щедро подаяние.
Корпус тоже наряжался, огромная парадная зала очистилась, мебель убрали, колонные обвивали разноцветные бумажные цепи с вырезными звёздочками, флажки выстраивались длинными вереницами, и каждая была приветствием-поздравлением: «счастливого Рождества!»
Кому-то оно, может, и было счастливым, да только не Федору.
Не так оно всё было. Совсем не так. Невольно приходило на память, как ещё год назад он ждал Рождества, лёжа в огромной гулкой казарме 3-ей Елисаветинской военгимназии; вспомнил, как захватывало его высокое и светлое волшебство — Христос родился! И не положено мальчишке являть такое — «только девчонкам впору!» — а вот само из сердца просится. Может, и вправду, как нянюшка говорит, «без Христова Рождества были б на земле одна только тьма да зло языческое»?
Тогда, в Елисаветинске он, Федор — радовался! Несмотря на тонкое одеяло, под которым не согреешься, а дежурный дядька сорвал на воспитанниках зло — велел все шинели собрать, не укрываться ими; несмотря на то, что на соседней койке всхлипывает Макарка Зорин, худосочный, малосильный — его обижали, он ушёл в бега, был пойман на вокзале, доставлен в корпус, жестоко высечен и теперь лежит на животе, точит слезу в подушку — а куда деваться, точи-не точи, тут и останешься, Макарка, у тебя-то папы-полковника нету.
И еда была скверная в военгимназии, и от старших доставалось — а всё равно, радость перед Рождеством была настоящая. Здесь же, в уютной комнате, что Федя делит с лучшим другом, где вкусно кормят, где интересно учат, где, в конце концов, он, Федор Солонов, пережил самое невероятное Приключение, за которое любой кадет, наверное, левую руку бы не пожалел, и приходит-прикатывает Рождество Христово — а радости как не было, так и нет.
Неужто прав был Костька? Неужто и впрямь не отпустит их этот чудный новым мир, мир будущего, куда они лишь одним глазком заглянули, и теперь забыть не могут?.. Конечно, не возвращаться им было нельзя. Да и профессор… мягко говоря, не обрадовался бы он таким гостям. Совсем не обрадовался бы.
…А бал всё ближе, а дел всё больше — чтобы мундир парадный сидел бы, как влитой, чтобы сиял положенный только по таким случаям витой аксельбант, чтобы в пряжку пояса можно было б смотреться, как и в лёгкие чёрные полуботинки. Им, седьмой роте, открывать бал, как и на государевом катке. Всё должно быть по высшему разряду — а у него, Федора, опускаются руки.
Глава 12.3
Потому что в голове — иной дивный мир, его чудеса, едва-едва приоткрывшиеся случайно занесённым туда гостям. И мысли крутятся бессмысленно, словно ослики в наглазниках, вращающие мельничьи жернова, когда нету ветра.