Но «подлизой» — куда хуже. «Подлиза» — это всего на одну ступень выше «фискала», а хуже «фискала» вообще ничего нет.
«Подлиза» только на первый взгляд безвреден, считали в 3-ей Елисаветинской военной гимназии. Подлиза, когда руку тянет, своего же товарища закладывает, если тот урок не выучил. Поэтому, если, скажем, кадет Иванов, спрошенный о реках Сибири, глядит на «немую» карту, как тот самый баран на новые ворота, то кадету Петрову, даже знай он все эти реки назубок — и Обь, и Иртыш, и Лену, и Ангару, и даже Индигирку — ни в коем случае не следовало лезть и заявлять «позвольте мне, господин преподаватель, я могу», потому что в таком случае Иванов ещё мог рассчитывать на тройку, а вот если Петров отбарабанит, как по писаному, то бедняге Иванову точно вкатят кол.
А если этот кол — третий за неделю, то выдерут розгами.
Федя вздохнул про себя. Кто прошипел ему «подлиза!» он скоро узнает, такое один раз не случается. Ну и потом придётся того, подраться. Интересно, где тут в этом корпусе дерутся? В Елисаветинске дрались по умывалкам или же за старым пожарным сараем. Все преподаватели и начальники рот знали про это, ни ничегошеньки не делали, и, даже видя толпу мальчишек, направлявшихся на перемене «в засарай», лишь снисходительно осведомлялись, зачем туда собрались господа воспитанники; всякий раз им отвечали одним и тем же ответом — мол, у Сидорова голова болит, там воздух свежий.
Ответ не сделал бы честь и идиоту, но начальству было всё равно.
Да, интересно, как здесь?
Все эти размышления так увлекли Фёдора, что, оказавшись в химическом кабинете, где тоже было на что посмотреть, он почти ничего и не разглядел. Колбы, трубки, горелки… в других обстоятельствах кадета Солонова отсюда пришлось бы вытаскивать ломовой лошадью, а сейчас он только равнодушно выслушал уставное приветствие «химика», худого и нервного инженер-штабс-капитана Шубникова, почти ничего не запомнив.
Потом были и другие классы, все — большие, светлые, просторные, с «волшебными фонарями»-проекторами, но всё-ж больше похожие на привычные Фёдору, хотя парты всюду стояли широким полукругом, так что в задних рядах ни у кого отсидеться бы не получилось. Других наставников они не встретили; с учителями полагалось встречаться на торжественном обеде после молебна.
Потом подполковник Аристов вдруг отчего-то заторопился, нахмурился, и мимо класса с бронзовой табличкой «Кабинетъ русской словесности» он почти пробежал.
Прошли они и мимо дверей с особо интригующей надписью «Кабинетъ военныхъ игръ» — Константин Сергеевич только бросил, что здесь, мол, «можно надолго застрять» и «тут не второпях смотреть надо».
Потом они заглянули в гимнастический зал — и это был не зал, а залище, точнее, три зала подряд, разделённые рядами мощных белых колонн. Целые джунгли свисающих с потолка канатов, верёвочные сети и лестницы, по которым лазать, трапеции, турники, шесты — чего тут только не было! Это совершенно не походило на скучные «помещения для гимнастики» что в 3-ей Елисаветинской, что в здешней городской гимназиях.
Кратко высунулись на улицу — увидели полосу препятствий, с кирпичными развалинами, рвами, заполненными водой, бумами разной высоты и ширины, прямыми, кривыми и ломаными, словно молнии.
— Ух ты… — восхищённо выдохнул второгодник Воротников. Наверное, уже предвкушал, как придёт тут первым.
Посмотрели они и тир — низкое полуподвальное здание, где, впрочем, не было ничего особо интересного, кроме лишь груд стреляных гильз в специальных вёдрах. А так — серые цементные стены, электрические лампочки в железных решётчатых «абажурах», словом, «пока не начали стрелять — скукота одна», — как с улыбкой поведал им Константин Сергеевич.
Ещё имелись конюшни, крытый манеж, где бородатые казаки проезжали лошадей, потому что на приписанных Корпусу лугах сегодня кто-то что-то делал — Федя не понял, кто, что и зачем.
В общем, когда осмотр закончился, в животе у новоиспечённого кадета Солонова весьма громко бурчало и он даже не очень возражал против молебна, какой должен был служить прелюдией к праздничному обеду.
Молебен оказался как молебен, разве что больше и торжественнее, чем в прошлой Фединой военгимназии.
Хор пел хорошо и красиво; да и батюшка Серафим, старенький, сухонький, но очень живой и бодрый, Феде понравился.
Конечно, «настоящим кадетам» на молитвах вообще и на молебне в частности полагалось хотя бы закатывать глаза, подражая студентам с вольноопределяющимися, или — на что отваживались, правда, лишь самые отчаянные — плеваться жёваной бумагой из трубочек; но здесь Фёдор самым позорным образом идеалу не соответствовал.
Когда-то, ещё в Елисаветинске, придя в воскресный отпуск домой, в казённую полковую квартиру, он вдруг спросил папу:
— Пап, а Бог… он ведь есть?
Иные мальчишки на переменах очень даже охотно вели разговоры, что «никакого бога нет» и «какой тебе бог, если электричество есть?». Да и законоучитель, отец Герасим, толстый и неопрятный, изводивший кадетов придирками и с наслаждением лепивший «колы», невзирая на мольбы, что, мол, это уже третий и в субботу последует порка — не слишком способствовал воцерковлению.
— Пап, а Бог… он ведь есть?
Папа тогда только что вернулся с войны. Не сразу, как закончились бои и был подписан мир — полковник Солонов ещё долго оставался в Маньчжурии и в Порт-Артуре по каким-то важным делам.
— Конечно, есть, — не задумываясь, ответил папа.
— Ты наверняка знаешь? — спросил Федя.
— Конечно, знаю, — папа пожал плечами.
Тут «хорошо воспитанному мальчику» следовало вежливо сказать «спасибо, папа» и удалиться к своим игрушкам или дворовым товарищам, но Федя не удалился.
— А… откуда?
— Как «откуда»? — удивился папа. — Вот мы же есть, да? Видим, думаем, чувствуем, живём? Что это такое?
— Что?
— Душа наша, Феденька. А душа — она никуда исчезнуть не может. Тело — да, а душа — нет. Душу ведь не пощупаешь, на весы не положишь, в саженях не измеришь — а она всё равно есть. А коль она, такая, есть, несмотря на всю науку — значит, и Бог есть. Понятно?
— Понятно, папа! — просветлел Фёдор.
Папино объяснение было очень правильным. Вот просто очень, Федя не знал, почему и как, но знал — так правильно. Тело уйдёт, а душа — нет.
И потому кадет Солонов не плевался на молебнах бумажными шариками из трубочек.
…Праздничный обед накрыли в актовом зале — очень красивом, огромном, двусветном, с нарядными колоннами, нежно-палевыми стенами, с пальмами в кадках и картинами в простенках.
Появились старшие классы, кадетский оркестр, построился хор. Федя понурился — музыку он терпеть не мог с раннего детства, ему, по выражению Генриха Карловича, преподававшего сёстрам фортепьяно, на ухо наступил даже не медведь, а вымерший доисторический зверь мастодонт. Музыку в Елисаветинской гимназии учили, просто потому что было положено по программе, а уроки её оборачивались просто весёлой какофонией, тем более что учитель, господин Заложинский, в полном соответствии с собственной фамилией, имел обыкновение заложить за воротник прямо позади классной доски. Воспитанники его обожали, потому что он вообще ничего с них не требовал, не спрашивал, и щедро ставил «двенадцать», разбавляя редкими «одиннадцать»; тем более, что музыка не выносилась на годовые инспекторские испытания.
Оркестр вновь грянул «Маршъ Александровцев» и из боковой двери появились учителя. Осанистого бородатого «физика» Илью Ильича и его сотоварища «химика» Ивана Михайловича Шубникова новички уже знали; генерал Немировский, начальник корпуса, возглавлял шествие.
Сейчас должна была последовать торжественная речь; кадеты стояли в строю огромной буквой «П» вдоль стен зала.
И речь генерал сказал. Кратко, ничего лишнего.
— Господа кадеты! Новички славного Александровского корпуса и его старожилы! Вы меня знаете, я слова тратить даром не люблю, да и грех это — солдата над кашей, а кадета над сладким бестолку держать, — по рядам прокатился смех. — По обычаю нашему, помянем отца-основателя корпуса, его императорское высочество великого князя Сергея Николаевича, чьим попечением он возник; да представим тех, кто в этом году будет вашими наставниками…