Отметим, что в описании приезда Гордона, который также вписан в ряд «репрезентаций» участия императорской фамилии в делах фронта[70], Пастернак намеренно концентрирует характерные болезненные точки общественных настроений Первой мировой войны:
Он <Гордон> узнал, что дивизионный лазарет, в котором, по его сведениям, работал друг его детства Живаго, размещен в близлежащей деревне. Гордон достал разрешение, необходимое для движения по прифронтовой зоне, и с пропуском в руках поехал навестить приятеля на отправлявшейся в ту сторону фурманке.
Возчик, белорус или литовец, говорил по-русски. Страх шпиономании <выделено нами. — К. П.> сводил все слова к одному казенному, наперед известному образцу. Показная благонамеренность бесед не располагала к разговорам. Большую часть пути едущий и возница молчали [Пастернак: IV, 112].
Действительно, на протяжении нескольких лет в обществе нарастала убежденность, что главная причина поражений на фронте и внутреннего кризиса — многочисленные шпионы. В шпионаже подозревали императрицу Александру Федоровну, военного министра Сухомлинова, а также едва ли не все поголовно население Западных губерний[71].
Понятно, что значительную роль в формировании общественных представлений о командовании, фронте и настроении в тылу играли газеты и журналы. Об этом также рассказывает Живаго Дудорову:
Теперь фронт наводнен корреспондентами и журналистами.
Записывают «наблюдения», изречения народной мудрости, обходят раненых, строят новую теорию народной души. Это своего рода новый Даль, такой же выдуманный, лингвистическая графомания словесного недержания. Это один тип. А есть еще другой. Отрывистая речь, «штрихи и сценки», скептицизм, мизантропия. К примеру, у одного (я сам читал) такие сентенции: «Серый день, как вчера. С утра дождь, слякоть. Гляжу в окно на дорогу. По ней бесконечной вереницей тянутся пленные. Везут раненых. Стреляет пушка. Снова стреляет, сегодня, как вчера, завтра, как сегодня, и так каждый день и каждый час…». Ты подумай только, как проницательно и остроумно! [Пастернак: IV, 122–123]
Здесь вновь заметно сходство оценок, которые Пастернак вкладывает в уста персонажа, с «Записками прапорщика-артиллериста» Ф. Степуна:
Так врут, или по меньшей мере детонируют все газетные живописцы войны. Брюсов и А. Н. Толстой, к сожалению, тоже не исключение. <…> Хуже, однако, чем ложь фактописи, ужаснейшая ложь нашей идеологии. «Отечественная война», «Война за освобождение угнетенных народностей», «Война за культуру и свободу», «Война и св. София», «От Канта к Круппу» — все это отвратительно тем, что из всего этого смотрят на мир не живые, взволнованные чувством и мыслью пытливые человеческие глаза, а какие-то слепые бельма публицистической нечестности и философского доктринерства. Вот тебе пример. «Война объединила всех общею скорбью и общею судьбою русских, поляков и евреев» [Степун: 76–77].
В романе, так же как и в книге Степуна, противопоставленной этой публицистической нечестности, представлена сцена издевательства казака над седобородым евреем, очевидцами которой оказываются Живаго и Гордон. Она дает повод Гордону подробно изложить свои мысли по еврейскому вопросу, в частности в применении к ситуации Первой мировой войны и, в особенности, в прифронтовой полосе (см. подробнее ниже). Здесь снова возникают и вопрос о подозрении в шпионаже, и общее обострение ксенофобии во время войны (см.: [Лор], ср. также [Колоницкий 2010: 289–313, Фуллер: 205–219, Миллер: 172]). Живаго, «подозвавший к себе казака и обругавший его», спустя некоторое время произносит:
Ты едва ли представляешь себе, какую чашу страданий испило в эту войну несчастное еврейское население.
Ее ведут как раз в черте его вынужденной оседлости. И за изведанное, за перенесенные страдания, поборы и разорение ему еще вдобавок платят погромами, издевательствами и обвинением в том, что у этих людей недостаточно патриотизма. А откуда быть ему, когда у врага они пользуются всеми правами, а у нас подвергаются одним гонениям. Противоречива самая ненависть к ним, ее основа. Раздражает как раз то, что должно было бы трогать и располагать. Их бедность и скученность, их слабость и неспособность отражать удары. Непонятно. Тут что-то роковое [Пастернак: IV, 121].
О роковой роли подобных ситуаций как одного из поводов для грядущих революционных событий пишет историк О. Будницкий:
В период Первой мировой войны по распоряжению российского командования были предприняты превентивные массовые депортации еврейского населения из прифронтовой полосы. Еще до начала войны, в соответствии с теорией военной статистики, евреи считались вредными «элементами населения». Депортировано было около 250 тысяч человек, еще 350 тысяч бежало во внутренние районы, спасаясь от наступающих немецких войск. Депортации сопровождались насилиями, подозрения евреев в сочувствии к противнику и в шпионаже приводили к скоротечным военно-полевым судам, приговоры которых были предрешены.
Депортации вынудили правительство 4 августа 1915 г. фактически ликвидировать Черту оседлости.
Если учесть, что в армию было мобилизовано около 400 тысяч евреев, то можно констатировать, что традиционный уклад жизни был сломан почти у четверти еврейского населения Российской империи. Насилия по отношению к евреям, нелепые преследования еврейского языка еще более озлобляли отнюдь не питавшую чрезмерную любовь к власти еврейскую массу. Правительство и военные собственными руками способствовали возникновению обнищавших и озлобленных беженцев, горючий материал будущих потрясений [Будницкий: 334].
Таким образом, Пастернак в этой части романа обозначает характер и последовательность событий и обстоятельств, а в еще большей степени — общественных настроений 1914–1916 годов. Описанное выше событие, во многом определяющее дальнейшее сюжетное развитие романа, происходит в эвакуационном госпитале «по соседству со ставкой» [Пастернак: IV, 126]. Госпиталь располагался рядом с Могилевом, где с 23 февраля 1917 года находился Верховный главнокомандующий — император Николай II[72], что, несомненно, сыграло существенную роль в том, как развивались революционные события в Петрограде и вообще в России в феврале — марте 1917-го.
Собственно в последней, 14-й главе анализируемой части романа обозначаются события, непосредственно предшествовавшие Февральской революции, и она сама. Сосед Живаго по госпиталю возмущается действиями военной цензуры:
Лежавший против Юрия Андреевича Галиуллин просматривал только что полученные «Речь» и «Русское слово» и возмущался пробелами, оставленными в печати цензурою[73] [Там же].
Предвестия революции совпадают с состоянием природы:
Несколько дней была переменная, неустойчивая погода, теплый, заговаривающийся ветер, которые пахли мокрой землею. И все эти дни поступали странные сведения из ставки, приходили тревожные слухи из дому, изнутри страны[74]. Прерывалась телеграфная связь с Петербургом. Всюду, на всех углах заводили политические разговоры [Пастернак: IV, 127].
В поэтическом мире Пастернака связь природы, стихии и истории приобретает не меньшее значение, чем у многих его предшественников и современников от А. С. Пушкина до А. Блока, М. Булгакова, А. Платонова и др. Кончается глава известием о революции в Петрограде:
В помещение, стуча палками и костылями, вошли, вбежали и приковыляли инвалиды и не носилочные больные из соседних палат, и наперебой закричали:
— События чрезвычайной важности. В Петербурге уличные беспорядки. Войска петербургского гарнизона перешли на сторону восставших. Революция [Там же: 129].