О роли евреев в революции (традиционно болезненный сюжет, отозвавшийся многочисленными спекуляциями) в романе размышляют две совершенно несхожие меж собой женщины: жительница сибирского городка Крестовоздвиженска, простодушная и грубоватая, но по-старому здравомыслящая лавочница Ольга Ниловна Галузина, и выросшая в Москве, хорошо образованная, безусловно самостоятельно мыслящая и духовно чуткая Лара. Примечательно, однако, что у обеих суждения о евреях связаны с традиционно приписываемыми им жизненным укладом, особенностями характера и повседневного поведения, то есть обусловлены тем, что современный исследователь называет «расовым» взглядом в общественном дискурсе [Гольдин: 378].
Галузина задумывается о евреях, проходя мимо старого, рассевшегося «на четыре стороны, как подержанный рыдван» двухэтажного дома, жильцам которого Пастернак дает опознаваемые еврейские фамилии, что коррелирует с мотивами ветхости, бедности и тесноты:
…левую половину низа занимал аптекарский магазин Залкинда, правую — контора нотариуса. Над аптекарским магазином проживал старый многосемейный дамский портной Шмулевич. Против портного, над нотариусом, ютилось много квартирантов, о профессиях которых говорили покрывавшие всю входную дверь вывески и таблички. Здесь производилась починка часов и принимал заказы сапожник. Здесь держали фотографию компаньоны Жук и Штродах, здесь помещалась гравировальня Каминского. Ввиду тесноты переполненной квартиры молодые помощники фотографов, ретушер Сеня Магидсон и студент Блажеин соорудили себе род лаборатории во дворе [Пастернак: IV, 310].
Относясь к евреям с брезгливостью на грани неприязни, Галузина не может видеть в них причину революции, о чем слышала от своего «идейного» мужа, ненавистника большевиков и оголтелого «патриота»-словоблуда Власа Пахомовича:
«Сбились всем кагалом, — подумала Галузина, проходя мимо серого дома. — Притон нищеты и грязи». Но тут же она рассудила, что не прав Влас Пахомович в своем юдофобстве. Не велика спица в колеснице эти люди, чтобы что-то значить в судьбах державы. Впрочем, спроси старика Шмулевича, отчего непорядок и смута, изогнется, скривит рожу и скажет, осклабившись: «Лейбочкины штучки»[209].
Ах, но о чем, но о чем она думает, чем забивает голову? Разве в этом дело? В том ли беда? Беда в городах. Не ими Россия держится. Польстившись на образованность, потянулись за городскими и не вытянули. От своего берега отстали, к чужому не пристали.
А может быть наоборот, весь грех в невежестве. Ученый сквозь землю видит, обо всем заранее догадается. А мы когда голову снимут, тогда шапки хватимся. Как в темном лесу. Оно положим не сладко теперь и образованным. Вон из городов погнало бесхлебье. Ну вот и разберись. Сам черт ногу сломит [Пастернак: IV, 310–311].
Движение сюжета отчасти опровергает соображения Галузиной: именно в лаборатории помощников фотографов происходит «нелегальное собрание» с лекцией большевистского пропагандиста «товарища Лидочки» [Там же: 315]. По сути же Ольга Ниловна права: в каждой стереотипной версии причин происходящего есть какой-то намек на смысл, но ни одна из них не объясняет, почему жизнь вдруг вывихнулась и как нынешние беды преодолеть. Будущее семьи Галузиных не менее печально, чем участь «образованных» или участников собрания в фотолаборатории.
Простодушные, не приводящие к определенным выводам и словно бы случайные рассуждения Галузиной возникают на фоне гораздо более развернутых и интеллектуально сложных раздумий Лары. Она делится ими с Живаго, рассказывая о том, что творилось в Юрятине при белых, в частности «о преследованиях и избиениях евреев» [Там же: 299]. Для Лары (это значимо отличает ее от Галузиной) евреи — никак не чужие, они принадлежат одному с ней «кругу» («Если мы городские жители и люди умственного труда, половина наших знакомых из их числа» [Там же])[210], но при этом и не вполне свои. Лара признается, что при всей омерзительности погромов[211] сочувствие их жертвам у нее смешивается с чувством отчуждения[212], о котором, как помнит читатель, мучительно рассуждал (мечтая его преодолеть) маленький Миша Гордон в первой части романа.
Так мотивируется переход к рассуждениям Лары об исторической миссии еврейского народа. Бывшая «девочка из другого круга», для которой революция остается высокой ценностью («Я в детстве близко видела бедность и труд. От того мое отношение к революции иное, чем у вас» [Пастернак: IV, 297]), не просто позитивно оценивает участие евреев в борьбе за общественную справедливость, но и связывает его с главной исторической (духовной) миссией этого народа: «Люди, когда-то освободившие человечество от ига идолопоклонства, в таком множестве посвятившие себя освобождению его от социального зла…»[213]. Но признанием исторических заслуг еврейства дело не ограничивается; продолжим оборванную цитату. С точки зрения Лары, эти же самые люди
<…> бессильны освободиться от самих себя, от верности отжившему допотопному наименованию, потерявшему значение, не могут подняться над собою и бесследно раствориться среди остальных, религиозные основы которых они сами заложили и которые были бы им так близки, если бы они их лучше знали.
Наверное, гонения и преследования обязывают к этой бесполезной и гибельной позе, к этой стыдливой, приносящей одни бедствия, самоотверженной обособленности, но есть в этом и внутреннее одряхление, историческая многовековая усталость. Я не люблю их иронического самоподбадривания, будничной бедности понятий, несмелого воображения. Это раздражает, как разговоры стариков о старости и больных о болезни [Там же: 299–300].
Мысли Лары о роли еврейского народа в «победе над идолопоклонством» (близкие рассуждениям Веденяпина об «истории», начавшейся с приходом Христа), по существу, восходят к положениям, не раз проговоренным в русской религиозно-общественной публицистике конца XIX — начала ХX века, разумеется, известным Пастернаку (подробнее см. [Гольдин: 382–383]). Вспомним хотя бы письмо Б. Н. Чичерина Вл. С. Соловьеву, процитированное последним во «Вместо предисловия» к книге Ф. Б. Геца «Слово подсудимому»:
По моему убеждению, — пишет мне Борис Николаевич Чичерин, — нет народа в мире, которому человечество было бы обязано такой благодарностью, как евреям. Достаточно сказать, что из среды их вышло христианство, которое произвело переворот во Всемирной Истории. Какого бы мы ни были мнения насчет религиозных вопросов, нет сомнения, что книга, которая служит насущною духовною пищею многих и многих миллионов людей, принадлежащих к высшему цвету Человечества, Библия, — еврейского происхождения. От греков мы получили светское образование, но греки исчезли, а евреи, несмотря на неслыханные гонения, рассеянные по всей Земле, сохранили неприкосновенными свою народность и свою веру… [Соловьев: 299]
Монолог Лары заставляет Живаго вспомнить, что думает о евреях его друг Гордон. Именно этому персонажу в романе доверены наиболее развернутые, продуманные, но при этом очень лично и болезненно окрашенные рассуждения о еврействе, о месте евреев в современном мире и, в частности, в России ХX века. Уже в первой части романа мальчик Миша задумывается о непонятной для него и неестественной изолированности евреев, которым недоступно «чувство высшей и краеугольной беззаботности», «ощущение связности человеческих существований», приносящее «чувство счастья по поводу того», что
все происходящее совершается не только на земле, в которую закапывают мертвых, а еще в чем-то другом, в том, что одни называют царством Божиим, а другие историей, а третьи еще как-нибудь [Пастернак: IV, 14–15][214].