Он помолчал ещё минуту, бережно прижимая безмолвный кусок старого пластика к щеке, пока последний луч багрового солнца за окном медленно угасал на каменной стене соседнего дома, уступая место густой, синей как чернила южной ночи.

— До завтрашнего утра, моя любимая, — тихо шепнул Пьер в трубку. — Утром всё это останется позади, и я сразу наберу тебя из вертолёта, когда мы будем лететь над морем. Спи спокойно и ничего не бойся.

Осторожно убрав телефон обратно в нагрудный карман у сердца и застегнув пуговицу, сержант Дюбуа посидел в темноте ещё несколько мгновений, возвращая своему лицу привычную каменную жёсткость, а затем поднялся из кресла и шагнул за ширму в главный зал кофейни.

Снаружи, в узких средневековых переулках старого города, солнце окончательно ушло за горизонт, и в наступившей темноте со всех сторон — из подворотен, с плоских крыш и из глубоких подвалов — начал подниматься первый голодный, протяжный вой проснувшегося Города Мёртвых.

— Время вышло, парни, — спокойно сказал Шрам, поднимая с ковра свою винтовку, перебрасывая ремень барабанного дробовика на грудь и натягивая на лицо чёрную балаклаву с белым черепом. — Ночь началась. Гасите сигареты, проверяйте фонари — идём на рынок за полковником.

Глава 16

Стоило им спуститься по скрипучей наружной лестнице кофейни в узкое каменное ущелье торгового ряда и нырнуть под первую же сводчатую арку старого базара, как дневной мир окончательно перестал существовать. На открытых площадях Каира в небе ещё догорали последние багровые полосы заката, но сюда, на дно средневекового лабиринта Хан-эль-Халили, солнечный свет не пробивался даже в полдень. Над головой смыкались потемневшие от вековой копоти деревянные навесы, резные балконы-машрабии и каменные переходы между домами, превращавшие бесконечную паутину кривых улочек в одно гигантское крытое подземелье.

Пьер шёл впереди, опустив на глаза бинокуляр ночного видения и держа на сгибе левого локтя тяжёлое цевьё автоматического дробовика «Атчиссон» с примкнутым барабаном серебряной картечи, в то время как бельгийская винтовка висела за правым плечом на тактическом ремне, готовая в любую секунду прыгнуть в ладонь. В изумрудно-зелёном свечении оптики разгромленный восточный рынок выглядел декорацией к какому-то безумному спектаклю, где роскошь тысячи и одной ночи смешалась с грязью фронтовой скотобойни.

Позавчера вечером, когда первые толпы заражённых ворвались в торговые кварталы со стороны площади Хусейна, тысячи лавочников, менял и застигнутых врасплох иностранных туристов пытались спастись в этих узких щелях, где двум гружёным осликам трудно разойтись бортами. В resulting давке люди срывали с петель деревянные ставни, переворачивали прилавки и стреляли во всё, что двигалось в темноте.

Теперь под подошвами армейских ботинок наёмников вместо каменной брусчатки шуршало и чавкало невероятное месиво. Дорогие тебризские и бухарские ковры ручной работы, сброшенные с верхних галерей, лежали в дорожной пыли вперемешку с сотнями раздавленных медных кувшинов, чеканных подносов и осколками цветного александрийского стекла из разбитых уличных фонарей. Из распоротых ножами и пулями джутовых мешков у бакалейных лавок прямо на мостовую высыпались целые курганы индийского шафрана, жёлтой куркумы, гвоздики, кардамона и молотой корицы. Обильно политая густой, почерневшей за сутки человеческой кровью и усеянная россыпями стреляных автоматных гильз, вся эта пряная труха издавала в вечерней духоте такой дикий, удушливый аромат восточной кухни пополам со сладковатым трупным ядом, что от него начинало мутить сильнее, чем в госпитальном морге.

Драгон, шагавший третьим сразу за Матео, то и дело осторожно переступал через валяющиеся в пыли нитки речного жемчуга, серебряные бедуинские браслеты и рассыпанные коробки с масляными духами, которые похрустывали под каблуками, наполняя переулок тяжёлым запахом мускуса и дамасской розы. Американский стимулятор в крови блондина продолжал работать на полных оборотах: боли в стянутых резиновым бинтом рёбрах наёмник совершенно не чувствовал, движения его были быстрыми и пружинистыми, а глаза за жёлтыми стрелковыми очками лихорадочно блестели, выхватывая из полумрака каждую блестящую безделушку.

— Клянусь святым Франциском, ребята, моё сердце сейчас просто разорвётся от жалости к прекрасному, — еле слышно зашептал красавчик в микрофон ларингофона, когда его ботинок случайно пнул валяющуюся в луже запёкшейся сукровицы шкатулку из перламутра, из которой на рассыпанный красный перец выкатились три крупных золотых перстня с бирюзой. — Вы только посмотрите, по чему мы ходим грязными сапогами! Шёлковые ковры по пять тысяч долларов за штуку, серебряная посуда, духи для султанских наложниц — и всё это залито какими-то помоями! Если бы сюда пустили мою покойную тётку из Марселя с большой хозяйственной сумкой, она бы за полчаса собрала с полу состояние, на которое можно купить половину нашего Синдиката вместе с Виктором и его кашемировым пальто!

— Твоя тётка не прошла бы тут и двадцати метров, Ковальский, потому что за каждым вторым прилавком в подсобках сидят бывшие хозяева этих перстней и ждут, кто придёт примерять обновки, — глухо отозвался в наушнике голос Матео, который шёл, чуть пригнув широкие плечи и водя стволом своего дробовика по тёмным проёмам разграбленных ювелирных ниш. — И перестань шаркать подошвами по медным тазам, от тебя звону в этой трубе больше, чем от полкового оркестра на параде.

В боковых ответвлениях базара, куда уходили совсем уж узкие, в полтора метра шириной тупики ремесленников, действительно было неспокойно. В глубине тёмных каменных лавок за поваленными манекенами и грудами кожи то и дело слышалась глухая мышиная возня, хриплое сопение и сухой стук зубов, но на главную торговую улочку, ведущую к центру квартала аль-Гури, одиночные заражённые почему-то не выходили, словно кто-то заранее зачистил этот проход или загнал безмозглую падаль в дальние углы пинками.

Проходя мимо разбитой витрины старой галантерейной лавки, где на резных деревянных вешалках висели изрубленные осколками и забрызганные штукатуркой кашемировые шали, Пьер на секунду замедлил шаг.

Среди сброшенных на прилавок тканей, прямо под осколком разбитого зеркала, лежал нетронутый пылью и кровью длинный женский платок тончайшего дамасского шёлка — глубокого тёмно-зелёного цвета, отливающий в свете ночного прибора мягким изумрудным глянцем, с тонкой золотой нитью восточного орнамента по самому краю каймы.

Шрам остановился на два удара сердца. Никто из идущих сзади бойцов даже не понял, зачем командир протянул руку в кожаной перчатке с обрезанными пальцами к разгромленному прилавку: подумали, что проверяет оставленную кем-то на сукне коробку с патронами. Дюбуа бесшумно поднял невесомую, прохладную ткань, в четыре аккуратных движения сложил её ровным квадратом и бережно убрал во внутренний непромокаемый карман куртки, как раз под нагрудный карман со старым телефоном. Слово, данное полчаса назад в сумерках кофейни, было выполнено, и теперь можно было полностью сосредоточиться на грязной работе.

Сто шагов спустя кривой торговый ряд начал расширяться, запах пряностей и розового масла отступил перед густым, кислым духом немытых человеческих тел, палёной шерсти и угольного дыма, а впереди за каменным поворотом послышались странные для вымершего города звуки.

Там, за высокими глухими стенами старинного караван-сарая султана аль-Гури, сложенными в шестнадцатом веке из массивных полосатых блоков белого и красного камня, горели открытые костры, звякали железные цепи, слышалась громкая, отрывистая ругань на каирском диалекте и чей-то тонкий, надрывный женский плач, который тут же оборвался глухим ударом и хриплым смехом нескольких мужских глоток.

Тарик, шедший в паре метров правее Пьера вдоль самой стены, остановился у неприметной низкой двери, ведущей в подсобный склад торговца сукном, и тихо шепнул, прикрыв рот здоровой ладонью: